8. Ересь Джона Мейнарда Кейнса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. Ересь Джона Мейнарда Кейнса

За несколько лет до смерти Торстейн Веблен совершил нечто, вовсе на него не похожее, а именно начал играть на рынке ценных бумаг. Друг предложил купить акции нефтяной компании, и озабоченный надвигающейся старостью Веблен решил рискнуть частью собственных сбережений. Сначала фортуна улыбалась ему, и он даже немножко заработал, но, по-видимому, неудачам было суждено сопровождать этого человека на протяжении всей жизни — стоило бумагам подняться в цене, как выяснилось, что они были задействованы в махинациях. В итоге его вложения обратились в пыль[227].

Этот случай важен лишь потому, что он обнажил очередное слабое место Веблена. Если же рассматривать злоключения незадачливого профессора в более широком контексте, то они были явлением в высшей степени показательным. Дело в том, что он был поражен тем же заболеванием, что и все его сограждане. Если даже самые стойкие наблюдатели не могли удержаться от глотка, то стоит ли удивляться, что вся страна опьянела от напитка благополучия?

Бесспорно, все признаки процветания были налицо. К концу 1920-х годов 45 миллионов работающих американцев получали 77 миллиардов долларов в год — подобного потока доходов мир еще не знал. Когда Герберт Гувер со всей своей прямотой заявлял, что "уже скоро, с Божьей помощью, наступит день, когда наш народ забудет о бедности", он был близорук (а кто не был?). Тем не менее президент основывался на неопровержимом факте: среднестатистическая американская семья того времени жила, ела и одевалась лучше, получала от жизни удовольствий больше, чем любая среднестатистическая семья за всю историю человечества.

Смотрясь в зеркало, народ свыкался со своим новым отражением, которое вселяло куда больше оптимизма, чем авантюрные идеалы "баронов-разбойников". Председатель демократической партии Джон Дж. Раскоб довольно точно описал положение вещей в заглавии статьи для "Журнала для домохозяек" — "Все должны стать богатыми". "Сберегая 15 долларов в неделю, — писал Раскоб, — и вкладывая деньги в надежные ценные бумаги, по итогам двадцати лет человек получит по меньшей мере 80 тысяч долларов и 400 долларов ежемесячного дохода. Он станет богатым"[228].

В основе приведенных расчетов лежало предположение, что, получив свои дивиденды — около шести процентов годовых, — человек немедленно вложит их опять. Существовали более соблазнительный путь к обеспеченности. Если бы приверженец формулы Раскоба просто-напросто потратил свои дивиденды и позволил собственному богатству расти вместе с рынком ценных бумаг, он достиг бы необходимого уровня благополучия за то же время, но с куда меньшими затратами энергии. Предположим для простоты, что наш герой откладывал по 15 долларов в неделю, накопил за год 780 долларов и в 1921 году купил на них акций. В этом случае уже через двенадцать месяцев его деньги превратились бы в 1092 доллара. Учитывая ежегодные 780 долларов, к 1925 году он накопил бы 4800 долларов, в следующем году его состояние составило бы 6900 долларов. Он был бы обладателем 8800 долларов в 1927-м и — трудно поверить! — 16 000 долларов всего годом позже. К маю 1929-го в его активе числилось бы 21 000 долларов — а с учетом инфляции, около двухсот тысяч долларов в пересчете на 1980-е годы. Рынок продолжал свое восхождение практически без перерыва на протяжении более десятка лет — и разве можно было винить того, кто решил, что дорога к процветанию наконец найдена? Парикмахеры и чистильщики обуви, банкиры и предприниматели — все они играли и все выигрывали и если о чем и сокрушались, то лишь о том, что раньше до такого не додумались.

Вряд ли стоит слишком подробно останавливаться на том, что произошло потом. В ужасную последнюю неделю октября 1929 года рынок лопнул. Брокерам на фондовой бирже могло показаться, что сквозь окна на них обрушился Ниагарский водопад, — рынок охватило неконтролируемое стремление сбыть все, что было на руках. Доведенные до отчаяния, они рыдали и рвали на себе воротнички. Они исступленно наблюдали за тем, как колоссальные состояния таяли, словно крученый сахар, и срывались на хрип в попытке докричаться до покупателей. Невеселые шутки той поры содержат немалую долю истины: говорили, что к каждой акции "Голдман Сакс" прилагался бесплатный револьвер, а при заказе номера в отеле клерк интересовался, нужна вам комната для сна или выпрыгивания из окна.

Истинный масштаб катастрофы стал ясен лишь после того, как пыль улеглась. В течение двух безумных месяцев рынок растерял все, что успел нажить за два замечательных года, — 40 миллиардов долларов исчезли, словно их никогда и не было. К концу трехлетнего периода от 21 000 долларов, накопленных незадачливым инвестором на бумаге, осталась лишь пятая часть; от семи реально сбереженных им тысяч осталась едва ли половина. Выяснилось, что мир будущего, где каждый человек становился богачом, был всего лишь приятным наваждением.

Сейчас кажется, будто произошедшее было неизбежным. Рынок опирался на ссуды, за сохранность которых никто не мог поручиться. Фундамент величественного дворца благополучия состоял сплошь из плохо закрепленных балок гнилой древесины. Да, формула Раскоба была безупречна с арифметической точки зрения, но она не учитывала, что сберегать 15 долларов при средней зарплате в 30 не так-то просто.

Без всяких сомнений, потоки национального дохода производили впечатление своим объемом, но стоило проследить за направлением тысяч крошечных ручейков, как становилось ясно, что выгоды от них распределялись крайне неравномерно. Двадцать четыре тысячи семей, расположившихся на вершине общества, получали доходы, втрое превышавшие достаток 6 миллионов самых бедных домохозяйств. В среднем те, кому повезло, жили в шестьсот тридцать раз богаче, чем их менее удачливые сограждане из низов. Недостатки системы этим не ограничивались. На фоне невиданной роскоши мало кого волновали два миллиона остававшихся без работы американцев, а спрятавшиеся за мраморными фасадами банки вымирали со скоростью примерно пары в день еще за шесть лет до катастрофы! Нельзя не отметить, что средний американец распоряжался свалившимся на него богатством с холодной расчетливостью самоубийцы. Обложившись ссудами, он купил в кредит все, что только мог, а затем с упорством, достойным лучшего применения, накупил на взятые в долг деньги безумное количество акций — всего, по некоторым оценкам, около трехсот миллионов штук, — чем и предопределил свою судьбу.

Что бы мы ни говорили сегодня, тогда подобный сценарий было трудно предугадать. Чуть ли не каждый день на американцев сваливалась очередная цифра, уверявшая народ в непоколебимости его положения. Среди убаюканных искусственными свидетельствами процветания оказался даже знаменитый Ирвинг Фишер — экономист из Йельского университета. В какой-то момент он объявил, что мы достигли "очень высокого плато" и теперь уже не покинем его; через неделю, когда акции сорвутся с края этого самого плато, фишеровская фигура речи будет вызывать лишь кривую ухмылку.

Катастрофический обвал фондового рынка был не самым страшным потрясением для целого поколения американцев, выросшего в атмосфере абсолютной уверенности в завтрашнем дне. Куда страшнее было то, что происходило в каждом доме. Возможно, несколько примеров лучше всего остального расскажут о тех мрачных годах. Так, в городе Манси, штат Индиана, своей славой обязанном уже упоминавшемуся исследованию "Средний город", к концу 1930-го каждый четвертый заводской рабочий был вышвырнут на улицу. В Чикаго большинство работавших женщин получали меньше 25 пенсов в час, а четверти не доставалось и 10 пенсов. Только на одной из нью-йоркских улиц каждый день выстраивалась двухтысячная очередь безработных, мечтавших о корочке хлеба. Если вернуться к масштабам страны, за год жилищное строительство сократилось в двадцать раз. Девять миллионов сберегательных счетов прекратили свое существование. Закрылись 85 тысяч предприятий. Совокупный объем зарплат в стране сократился на 40%, дивиденды упали на 56%, а общая сумма вознаграждений — на 60%.

Настоящий ужас Великой депрессии состоял в том, что она и не думала заканчиваться или смягчаться. В 1930-м народ храбро насвистывал "Счастливые дни вернулись", тогда как национальный доход снизился с 87 до 75 миллиардов долларов. В 1931-м у всех на устах была "У меня есть пять долларов"; доход продолжал падать и остановился на 59 миллиардах. Через год музыка стала более печальной: "Браток, не найдется дайма?" — и доход вел себя соответствующим образом, достигнув жалких 42 миллиардов.

К 1933 году страна находилась в полной растерянности. В результате продолжительного спада национальный доход сжался до 39 миллиардов. От более чем половины богатства четырехлетней давности не осталось и следа; уровень жизни не опускался так низко ни разу за последние двадцать лет. Уличные перекрестки, дома, гувервилли — везде толпились безработные, чья численность составляла 14 миллионов. Складывалось ощущение, что гордый дух надежды навсегда покинул американскую землю.

Именно безработица переносилась сложнее всего. Миллионы никому не нужных людей были подобны тромбам в кровеносной системе экономики. Одно их присутствие убедительнее любой книги доказывало, что с системой что-то неладно. Экономисты же лишь заламывали руки, терзались вопросами без ответов и взывали к духу Адама Смита, но не могли ни поставить диагноз, ни предложить курс лечения. Безработица, и тем более безработица подобного масштаба, просто-напросто отсутствовала в списке возможных заболеваний организма — она воспринималась как абсурдная, нелогичная, а значит, невозможная. Тем не менее с ней нужно было бороться.

Казалось предельно логичным, чтобы взявшийся изучить и нарушить это парадоксальное соседство дефицита производства и тщетно ищущих работу людей человек происходил из левой части политического спектра и активно сочувствовал пролетариату, иными словами, был зол на систему. В действительности случилось иначе. Тот, кто осмелился бросить вызов проблеме, был самым настоящим дилетантом и держался подчеркнуто нейтрально. Правда же заключалась в том, что талант его был удивительно многогранным. Например, он написал на редкость заумный трактат по теории вероятностей — трактат, который, по мнению Бертрана Рассела, "невозможно похвалить сильнее, чем он того заслуживает"[229]. Его способности управляться с недоступными другим логическими каверзами ничуть не уступали умению без видимых усилий зарабатывать деньги; свое полумиллионное состояние он сколотил, пойдя по одной из самых предательски соблазнительных дорог к богатству — торговле валютой и товарами на международных рынках. Мало того, книга по математике была написана в свободное от работы на государственной службе время, а на увеличение своего благосостояния он тратил никак не больше получаса в день, причем при этом не покидал постели.

Его разносторонность этим не ограничивалась. Разумеется, он был экономистом, экономистом из Кембриджа, и в полной мере обладал подобающим достоинством и эрудицией. Когда же дело дошло до женитьбы, его внимание привлекла не ученая дама, а прима-балерина из знаменитой труппы Дягилева. Он умудрялся в одно и то же время быть едва ли не самым любимым участником Блумсберийского кружка — созвездия наиболее ярких и передовых британских интеллектуалов — и занимать обычно не ассоциирующуюся с безудержной интеллектуальной энергией должность председателя страховой компании. Будучи оплотом стабильности, когда дело касалось тонких интриг международной дипломатии, он тем не менее при желании с готовностью отбрасывал свою безупречную корректность в сторону и был хорошо знаком со многими сторонами жизни европейских политиков, включая их страхи, предубеждения относительно финансового дела и любовниц. Он начал коллекционировать современное искусство задолго до того, как это вошло в моду, но, будучи воспитан в соответствии с классическими традициями, обладал наиболее полным собранием частной переписки Ньютона. Он успел побывать директором как собственного театра, так и Банка Англии. Он был знаком с Рузвельтом и Черчиллем, Бернардом Шоу и Пабло Пикассо. Садясь за партию в бридж, он превращался в сущего спекулянта, предпочитая головокружительные комбинации надежным, но более скучным вариантам; раскладывая пасьянс, становился статистиком, тщательно подсчитывавшим вероятность двух выигрышей подряд. Однажды он обмолвился, что жалеет лишь об одном — что выпил за свою жизнь мало шампанского.

Джон Мейнард Кейнс[230] — а именно так звали нашего героя — принадлежал к старому английскому роду, восходящему к некоему Уильяму де Каенсу, а по времени — к 1066 году, году вторжения норманнов в Англию. Приверженный традициям Кейнс предпочитал думать, что величие — черта семейная, и действительно его отцом был Джон Невилл Кейнс, сам довольно известный экономист. Но дар сына было невозможно объяснить одними лишь генами — скорее возникало ощущение, что в силу счастливого случая одному человеку достались таланты, полагавшиеся по меньшей мере полудюжине людей.

Он родился в 1883 году, том самом, когда умер Маркс. Двух экономистов роднит то, что их земные пути хоть ненадолго, но соприкоснулись, а также глубочайшее влияние, оказанное ими на философию капитализма, но, вообще говоря, представить двух более разных людей трудно. Резкого, угрюмого, разочарованного в жизни Маркса томила безысходность собственного положения; как мы знаем, его перу принадлежит Приговор Капитализму. Кейнс же любил жизнь и шел по ней с удовольствием и непринужденно, а его постоянным спутником был успех — неудивительно, что плодом именно его замыслов стал Капитализм Жизнеспособный. Возможно, корни вдохновенного пророчества крушения стоит искать именно в череде неудач, что преследовала Маркса в его повседневном существовании. Но тогда в качестве объяснения убедительнейшей защиты, осуществленной Кейнсом, напрашивается жизнь, проведенная в атмосфере радости и успеха.

Уже в детстве, которое прошло на фоне последних лет правления Виктории, стало ясно, что ребенка ожидает великая судьба. В нежном возрасте четырех с половиной лет он начал задумываться над экономическим значением процента; в шесть его интересовала работа мозга, а уже через год отец находил Кейнса "исключительно приятным собеседником". В подготовительной школе мистера Гудчайлда его способности убедительно проявлялись в обращении с одноклассниками. Один из них стал "рабом" и беспрекословно носил за ним книги в обмен на решение трудного вопроса из домашнего задания; с еще одним был заключен "коммерческий договор", по которому Кейнс соглашался предоставлять одну библиотечную книгу в неделю, а другая сторона, в свою очередь, обещала не приближаться к первой ближе чем на пятнадцать ярдов.

В четырнадцать он подал заявку на получение стипендии на обучение в Итоне — и добился своего. Казалось, леденящие кровь истории об английских частных школах были сплошь выдумками — он не подвергался унижениям и его никто не подавлял интеллектуально. Напротив, он расцветал, оценки были одна лучше другой, награды сыпались гроздьями; Кейнс приобрел жилет лавандового оттенка, пристрастился к шампанскому, вытянулся — хотя и стал немного сутулиться, — отрастил усы, начал заниматься греблей, поднаторел в искусстве спора и, не превратившись в сноба, искренне полюбил Итон. В написанном в семнадцать лет письме к отцу он демонстрировал необычную для своего возраста проницательность. В решающую фазу вступала Англо-бурская война, и директор школы выступил с речью по этому поводу; Кейнс блистательно передал ее содержание всего в пяти фразах: "Все было как обычно. Должны выказать благодарность. Не уронить достоинство школы. Если что и делать, так на совесть. В общем, как и всегда"[231].

Если Итон был успехом, то Королевский колледж в Кембридже стал истинным триумфом. Альфред Маршалл умолял его стать профессиональным экономистом, а с профессором Пигу — наследником Маршалла на кембриджском троне — они раз в неделю завтракали. Заняв пост секретаря студенческого совета, он автоматически влился в очередь будущих президентов самого известного в мире негосударственного дискуссионного кружка. Его внимания искали Леонард Вулф и Литтон Стрейчи[232] (впоследствии — его любовник), и в результате на свет появилось то, что потом станет известно как Блумсберийский кружок. Кейнс занимался скалолазанием (Стрейчи жаловался на "бесконечные дурацкие горы"), в огромных количествах скупал книги и редко отрывался от споров до наступления рассвета; одним словом, он блистал. Он был самым настоящим феноменом.

Увы, даже феноменам необходимо питаться, и очень скоро ребром встал вопрос о выборе профессии. Денег у него было немного, хотя академическая карьера обещала еще меньше. Кроме того, он желал большего. "Я бы хотел управлять железной дорогой, создать трест или, по крайней мере, надувать почтенных инвесторов, — писал он Стрейчи, — ведь научиться делать все это так просто и вместе с тем так увлекательно"[233].

Но ни дороги, ни треста на горизонте не маячило, а "надувательство" нельзя было объяснить ничем другим, кроме как свойственной Кейнсу игривостью. В итоге он решил двигаться к успеху через государственную службу. Безразличие, с которым он сдавал соответствующие экзамены, заставило сестру Стрейчи поинтересоваться, не была ли его беззаботность деланой. Нет, он просто во всем досконально разобрался и не видел смысла нервничать; Кейнс считал, что окажется в первой десятке. Так и случилось — к финишу он пришел вторым, причем свою низшую оценку получил за экономическую часть испытания. Вот его объяснение: он, "очевидно, знал больше, чем было известно экзаменаторам"[234]; в любом другом случае непростительно дерзкая, эта ремарка по сути своей была абсолютно справедлива.

Его путь лежал в Управление по делам Индии, где он и очутился в 1907 году. Кейнс с первого дня люто возненавидел работу. Дома его ждали первые наброски книги по теории вероятностей, которые поглощали основную часть молодой энергии, а обязанности мелкого клерка в государственном учреждении ничем не напоминали управление железной дорогой. По его собственному признанию, всех усилий хватило на то, чтобы переправить племенного быка в количестве одной штуки в Бомбей, а карьера государственного служащего могла оборваться из-за единственного неправильно понятого заявления. В конце концов он уволился и вернулся в Кембридж. Но проведенные в офисе годы не были потрачены абсолютно без пользы. Его знание внутренних дел Индии легло в основу написанной в 1913 году книги "Денежное обращение и финансы в Индии". Книга эта, по общему мнению, стала маленьким шедевром, а ее двадцатидевятилетний автор удостоился невиданной чести — его приняли членом в созданную в том же году Королевскую комиссию по денежному обращению в Индии.

Кембридж нравился ему куда больше. Слава его росла, и в знак искреннего уважения к его достижениям Кейнсу доверили редактировать наиболее влиятельный в своей сфере британский "Экономик джорнал" — приняв предложенный пост, он занимал его в течение следующих тридцати трех лет.

Но даже Кембридж не шел ни в какое сравнение с Блумсбери. Это слово обозначало одновременно место на карте Лондона и состояние души; крошечная группка интеллектуалов, к которой Кейнс примкнул еще будучи студентом, обзавелась собственным домом, философией и репутацией. Скорее всего, за все время через кружок прошли не более двух-трех десятков человек, но именно их мнение в конечном счете и определяло творческую жизнь Англии — там были Леонард и Вирджиния Вулф, Э. М. Форстер и Клайв Белл, Роджер Фрай и Литтон Стрейчи. Стоило Блумсбери улыбнуться — и назавтра начинающий поэт просыпался любимцем критиков, неодобрение же предвещало конец так и не начавшейся карьеры. Поговаривали, что блумсберийцы могли произнести слово "действительно" с двенадцатью различными смысловыми оттенками, не последним из которых, несомненно, был оттенок утонченной скуки. Группа в одно и то же время умудрялась быть воплощением наивности и прожженного цинизма, храбрости и уязвимости. Без безумия тут тоже не обошлось — чего стоит знаменитая "Проделка с дредноутом": Вирджиния Вулф (тогда еще Стивен) вместе с несколькими друзьями загримировались под императора Абиссинии со свитой и, сопровождаемые всевозможными почестями, проникли на борт одного из самых тщательно охраняемых боевых кораблей Его Величества.

Сочетая функции советника и арбитра, Кейнс играл во всем этом очень важную роль. О каком бы предмете он ни рассуждал, он поражал своей уверенностью, так что композитору Уильяму Уолтону, хореографу Фредерику Эштону, да и многим другим профессионалам и творческим людям ничего не оставалось, как привыкнуть к его "нет-нет, вы совершенно заблуждаетесь". Необходимо добавить лишь, что к нему намертво приклеилась кличка Поццо — в память о корсиканском дипломате, прославившемся разносторонностью своих увлечений и живым умом.

С таких забавных шалостей и приятного времяпрепровождения начинался путь того, кому уже очень скоро было суждено поставить на уши весь капиталистический мир.

————

Война нарушила до тех пор безмятежное существование Блумсбери. Кейнс поступил в Министерство финансов, чтобы начать работу над зарубежными финансами Великобритании. По всей видимости, его феноменальная натура и здесь сполна проявила себя. В этом смысле очень показательна история, рассказанная впоследствии одним из сослуживцев. "Возникла острая необходимость в испанских песетах. Несмотря на трудности, требуемую сумму удалось наскрести. Кейнс немедленно сообщил об этом обрадованному министру; последний заметил, что хотя бы на ближайшее время у нас есть запас песет. "Боюсь, что нет", — отвечал Кейнс. "Что?" — выпалил до смерти напуганный начальник. "Я все продал — так я собью цены". Именно это и случилось"[235].

Скоро он стал одним из ключевых сотрудников министерства. Первый биограф Кейнса, экономист Рой Харрод, свидетельствует, что люди, чьему мнению можно было доверять, считали, что Кейнс больше других сотрудников гражданской службы способствовал приближению победы в войне. Может быть, так оно и было, но у Кейнса находилось время и на иные вещи. Оказавшись с финансовыми поручениями во Франции, он счел, что разрешению денежных отношений между двумя странами будет способствовать покупка английской Национальной галереей нескольких французских картин. А сделав такое заключение, приобрел для британцев произведения Коро, Делакруа, Форена, Гогена, Энгра и Мане — ни много ни мало на сто тысяч долларов — и вдобавок умудрился ухватить одного Сезанна для себя: Париж постоянно обстреливали немцы, и цены были приятно невысокими. В Лондоне он ходил на балет: Лидия Лопухова танцевала красавицу в "Женщинах в хорошем настроении"[236], и делала это с потрясающей страстью. Чета Ситвелл пригласила ее на вечеринку, где она и познакомилась с Кейнсом. Можно лишь представить невероятное сочетание классического английского Кейнса и поистине классических затруднений Лидии с этим языком; она выдавала, например, такие сообщения: "Я не могу находиться за городом в августе — мои ноги оказываются сплошь искусанными юристами"[237].

Но все это было лишь отдаленно связано с главной проблемой тех дней — устройством послевоенной Европы. Теперь Кейнс был важным человеком — одним из тех неизвестных широкой публике персонажей, что стоят неподалеку от кресла главы государства, готовые шепнуть на ухо необходимые слова. На высший экономический совет в Париж он отправился в ранге заместителя министра финансов со всеми вытекающими отсюда полномочиями и, по сути, был единственным представителем министерства на конференции. Тем не менее он оказался не в первом ряду, и даже занимаемое им высокое кресло не помогло Кейнсу принять более серьезное участие в игре. Должно быть, он ужасно переживал и проклинал собственное бездействие, когда у него на глазах Клемансо обвел Вильсона вокруг пальца, и вполне человечные мирные договоренности уступили место договоренностям, замешанным на чувстве мести.

"Уже несколько недель, как я никому не писал, — сообщал он матери в 1919 году, — поскольку полностью вымотан, отчасти самой работой, отчасти тем ужасом, что вызывает у меня окружающее зло. Никогда в жизни я не был так несчастен, как в последние две или три недели; этот мир возмутителен, невозможен и не в состоянии принести ничего, кроме новых несчастий"[238].

В попытке воспрепятствовать, по его выражению, "убийству Вены", он даже забыл о болезни, но волну уже было трудно остановить. Итоговые мирные условия были поистине унизительными: Германия должна была выплатить настолько крупную сумму в качестве репараций, что стране пришлось обратиться к самым низким приемам международной торговли, лишь бы достать необходимые фунты, франки и доллары. Конечно, в то время так думали лишь немногие, но Кейнс отчетливо видел в Версальском договоре стимул к возрождению, причем в куда более серьезных масштабах, немецкой автократии и милитаризма.

В отчаянии он ушел в отставку, а за три дня до подписания договора начал переносить свои возражения против происходившего на бумагу. Вышедшая в декабре того же года (он писал ее с удвоенной силой и яростью) книга "Экономические последствия Версальского мирного договора" сделала автора по-настоящему знаменитым.

Превосходно написанная, она не давала спуску никому. Кейнсу были прекрасно знакомы все главные действующие лица, и в их описаниях мастерство писателя помножалось на разящую точность критика из Блумсбери. Так, Клемансо "был очарован Францией и разочарован во всем человечестве, включая своих коллег", Вильсон же,"подобно Одиссею, выглядел не в пример мудрее, стоило ему сесть"[239]. Но даже эти блестящие портреты меркли на фоне анализа вреда, принесенного мирной конференцией. Для Кейнса конференция была лишь местом для сведения политических счетов в условиях полного пренебрежения к настоящей проблеме — возрождению Европы в качестве единого и хорошо функционирующего целого:

Совет четырех не уделял никакого внимания этим вопросам, занятый иным: Клемансо желал сокрушить экономическую жизнь своего врага, Ллойд Джордж — заключить сделку и привезти домой что-нибудь, о чем общественность могла бы поговорить с неделю, а президент — не делать ничего, что не было бы справедливо и правильно. Поразительно: фундаментальная экономическая проблема Европы, голодающей и распадающейся перед их глазами, была единственным вопросом, к которому было невозможно привлечь интерес Четырех. Репарации стали для них главным вопросом из области экономики, и они решили этот вопрос как задачу из области теологии, политики или предвыборных фокусов — со всех возможных точек зрения, кроме той, что принимала во внимание экономическое будущее государств, чью судьбу они решали[240].

За этим следовало высказанное в весьма торжественном тоне предупреждение:

Опасность, стоящая перед нами, таким образом, состоит в быстром падении уровня жизни населения европейских стран до точки, которая для многих будет означать реальный голод (что уже случилось в России и почти случилось в Австрии). Люди не всегда будут умирать тихо, ибо голод, который приводит одних в состояние летаргии и безнадежного отчаяния, вызывает у других нервную неустойчивость истерии и отчаянный гнев. И эти последние, попав в безнадежное положение, способны перевернуть остатки организации и утопить саму цивилизацию в отчаянных попытках удовлетворить всепоглощающую личную нужду. Такова опасность, против которой сейчас должны объединиться наши ресурсы у смелость и идеализм[241].

Книгу ждал оглушительный успех. То, что договор никуда не годен, стало ясно сразу, как только он был подписан, но Кейнс первым увидел это, произнес вслух и к тому же призвал к полному пересмотру документа. Теперь все знали его как экономиста, обладавшего завидным даром предвидения, и лишь утвердились в своей оценке, когда предложенный в 1924 году план Дауэса[242] положил начало длительному процессу изменений.

Кейнс сделался знаменитостью, но вопрос о его дальнейшей деятельности оставался открытым. Он выбрал бизнес, причем бизнес самый рискованный, и, использовав капитал в несколько тысяч фунтов, принялся спекулировать на международных рынках. Потеряв почти все, он остался на плаву благодаря займу от банкира, не знакомого ему лично, но бывшего высокого мнения о его работе в военный период, пришел в себя, а затем сколотил огромное по тем временам состояние в 2 миллиона долларов. Все это делалось без видимых усилий. Кейнс презирал инсайдерскую информацию, а однажды даже заметил, что игрокам на Уолл-стрит были бы обеспечены невероятные барыши — достаточно лишь перестать обращать внимание на "секретную" информацию. Он сам был себе оракулом, а точнее, свою роль тут играли пристальнейшее изучение балансов фирм, поистине энциклопедическое знание финансов, интуитивные мнения относительно главных персонажей, не говоря о несомненных способностях к торговле. С утра, еще лежа в кровати, он изучал донесения своей финансовой разведки, принимал решения, делал необходимые звонки — и все: его день освобождался для более важных вещей, таких как экономическая теория. Они с Давидом Рикардо наверняка стали бы хорошими друзьями[243].

Кстати, деньги Кейнс зарабатывал не только для себя. Став казначеем Королевского колледжа, он превратил изначальную сумму в 30 тысяч фунтов в куда более соблазнительные 380 тысяч. Он также управлял финансами инвестиционной компании и компании, занимавшейся страхованием жизни.

Одновременно с этим — Кейнс редко когда занимался только одним делом — он писал для "Манчестер Гардиан", регулярно преподавал в Кембридже, причем в его исполнении сухая теория становилась приправленной детальными рассказами о традициях и персонажах, населявших международные рынки, приобретал все новые картины и книги. Кроме этого, после бурных романов с Литтоном Стрейчи, Дунканом Грантом и множеством других мужчин, Кейнс женился на Лидии Лопуховой. Вчерашней балерине пришлось осваивать совершенно новую для нее роль супруги кембриджского профессора, и она с этой задачей — к удивлению (и облегчению) друзей Кейнса — справилась блестяще. Конечно, ей пришлось оставить свою карьеру, но один из навещавших Кейнсов знакомых позднее свидетельствовал о доносившихся с верхнего этажа хлопках: время от времени Лидия занималась любимым искусством.

Она была удивительно красива, он же был идеальным обожателем — не то чтобы статным, но высоким и исполненным чувства собственного достоинства. Крупное до неуклюжести тело казалось вполне подходящим постаментом для напоминавшего чуть вытянутый треугольник любопытного лица. Под прямым носом еще со времен Итона сохранились аккуратно подстриженные усы, а пухлые, очень подвижные губы были тем более заметны на фоне ничем не примечательного подбородка. Но важнее всего были глаза: спрятанные под изогнутыми бровями, они могли быть серьезными, пронизывающими, игривыми или, как выразился один журналист, "мягкими, словно тельца пчел, купающихся в голубых цветах". По всей вероятности, их выражение зависело от того, играл Кейнс роль государственного посланника, спекулянта, бриллианта из Блумсбери или любителя балета.

У него была одна странная черта: англичанин Кейнс предпочитал сидеть в позе китайского мандарина, пряча кисти рук в рукава пальто, подальше от посторонних взглядов. Это тем более любопытно, если учесть, что Кейнс испытывал чрезмерный интерес к чужим рукам и гордился своими. Дело дошло до того, что он заказал слепки собственных рук и рук жены и намеревался сделать слепки рук друзей. Встречая незнакомого человека, он прежде всего обращал внимание на рисунок его ладоней, пальцев и ногтей. Вот что записал Кейнс после первого разговора с Франклином Рузвельтом:

Разумеется, поначалу эти вещи не вызывали моего интереса. Естественным образом внимание мое сконцентрировалось на его руках. Крепкие, даже сильные, но не слишком умные или изящные, они заканчивались короткими закругленными ногтями наподобие тех, что можно увидеть у деловых людей. Я вряд ли смогу нарисовать их, но, не будучи выдающимися (на мой вкус), они не являются и обычными. Так или иначе, они казались мне очень знакомыми. Где я мог видеть такие же? Я потратил больше десяти минут, напрягая память в поисках забытого имени и едва отдавая себе отчет в произносимых мной словах о серебре, сбалансированных бюджетах и общественных работах. Наконец я вспомнил. Сэр Эдуард Грей[244]. Чуть более основательный и американизированный сэр Эдуард Грей[245].

Рузвельт же написал Феликсу Франкфуртеру[246] о том, что "имел продолжительную беседу с К., который мне очень понравился"; вряд ли президент остался бы при своем мнении, знай он, что сам К. считал его вариацией на тему английского министра иностранных дел.

————

К 1935 году Кейнс — абсолютно состоявшийся человек. "Денежное обращение и финансы в Индии" были несомненным достижением, выход" Экономических последствий Версальского мирного договора" был встречен всеобщим восхищением, да и предназначенный для более узких кругов "Трактат о вероятности" имел не меньший успех. С последней книгой связан забавный случай. Как-то раз Кейнс ужинал с Максом Планком[247] — гениальным математиком, разработавшим теорию квантовой механики, едва ли не самое выдающееся достижение человеческого разума. Во время еды Планк повернулся к Кейнсу и признался, что когда-то подумывал о занятиях экономикой, но решил, что это слишком сложно. По возвращении в Кембридж довольный Кейнс пересказал содержание беседы своему другу. "Удивительно, — ответил тот, — буквально на днях Бертран Рассел говорил мне, что он тоже собирался посвятить свою жизнь экономике. Только он решил, что это слишком просто".

Но, как мы знаем, математика была лишь его хобби. Опубликованный в 1923 году "Трактат о денежной реформе" вновь приковал внимание всего мира. На сей раз Кейнс яростно атаковал нашу одержимость золотом, непонятную пассивность, с которой люди совершенно осознанно отреклись от власти над денежным обращением, переложив таким образом ответственность на бездушный международный золотой стандарт. Конечно, книга содержала множество терминов и выкладок, но, как и в каждой работе Кейнса, в ней изредка попадались и по-настоящему точные фразы, понятные любому. Один из его выпадов, вне всяких сомнений, пополнит фонд английских афоризмов. Рассуждая о "долгосрочных" последствиях одной из принятых экономических аксиом, он сухо отметил: "В долгосрочном периоде мы все умрем".

Словно нанося последний штрих, в 1930-м он пишет "Трактат о деньгах" — длинную, сложную для восприятия, местами гениальную, а местами сбивающую столку попытку объяснить поведение экономики в целом. "Трактат…" был совершенно захватывающим чтением, ведь его автор пытался ответить на вопрос о том, что делает экономику столь нестабильной — постоянно движущейся от процветания к депрессии и обратно.

Вряд ли стоит говорить, что вопрос этот занимал умы экономистов на протяжении десятилетий. Даже если оставить в стороне серию крахов, спровоцированных спекулянтами, — вроде крушения 1929 года и его предшественников в истории (мы уже видели, как в XVIII веке во Франции развалилась Миссисипская компания), — становилось ясно, что система испытывала бесконечные приливы, чередуя рост с падением, словно человек, делающий выдох вслед за вдохом. К примеру, в Англии дела шли плохо в 1801 году, хорошо — в 1802-м, опять плохо в 1808-м, затем вновь хорошо в 1810-м. В 1815 году предпринимателям было снова не до смеха, и такая качка продолжалась еще более столетия. Положение дел в Америке было схожим с точностью до конкретных дат.

Что стояло за этими колебаниями между периодами благополучия и упадка? Сначала деловые циклы пытались приравнять к массовым нервным расстройствам. "Эти периодические падения — феномены по природе своей психические, и они появляются на свет в результате смешения отчаяния, надежды, воодушевления, разочарования и паники", — писал один наблюдатель в 1867 году[248]. Хотя это заявление вполне точно описывало настроение, царившее везде, от Уолл-стрит до Ломбард-стрит, от Ланкастера до Новой Англии, оно оставляло без ответа фундаментальный вопрос: что было причиной настолько всеохватной истерии?

При первых попытках нащупать ответ его искали вне пределов экономической теории. Так, уже знакомый нам Уильям Стэнли Джевонс выдвинул предположение, согласно которому виновниками наших бед были пятна на Солнце. Надо сказать, что идея эта куда менее несуразна, чем кажется на первый взгляд. Джевонс был потрясен тем, что в период с 1721 по 1878 год средняя продолжительность деловых циклов составляла 10,46 года, а пятна (открытые сэром Уильямом Гершелем в 1801 году) появлялись на Солнце с периодичностью в 10,45 года. Джевонс был убежден, что корреляция слишком сильна, чтобы оказаться простым совпадением. По его мнению, пятна влияли на погодные циклы, те, в свою очередь, обуславливали циклические колебания количества осадков, осадки приводили к колебаниям урожая, а те — к чередованию циклов деловой активности.

Теория была неплохой, если не считать одного "но". Более аккуратный подсчет показал, что истинная периодичность появления пятен составляет около одиннадцати лет, и поэтому изящная связь между небесной механикой и экономическими неурядицами нарушилась. Солнечные пятна остались проблемой астрономов, а желающие найти причины смены деловых циклов обратились к более приземленным вещам.

Если точнее, они обратились к области, еще более века назад привлекшей внимание неуклюжего, но обладавшего прекрасной интуицией Мальтуса, — к сбережениям. Нам не составит труда вспомнить замешательство Мальтуса и его нечетко сформулированное ощущение, что сбережения могут стать причиной "общего насыщения". Рикардо поднял его на смех, Милль счел мысль несерьезной, и она перекочевала туда, где находили пристанище сомнительные и опасные идеи, — в экономическое подполье. Шутка ли? Сказать, что сбережения могут быть источником неприятностей, значило поставить под сомнение бережливость как таковую! Это было почти безнравственно, не писал ли сам Адам Смит: "Неужели то, что мы называем добродетельным в поведении каждой семьи, может навредить всему народу?"[249]

Отказываясь видеть в сбережениях преграду для роста экономики, ранние экономисты вовсе не были голословны — они основывались на фактах.

Дело в том, что в начале 1800-х годов те, кто сберегал, как правило, были теми же людьми, кто использовал сбережения по назначению. В жестоком мире Рикардо и Милля лишь обеспеченные землевладельцы и капиталисты могли позволить себе не тратить все деньги сразу. Но и они тут же вкладывали их в производительную деятельность того или иного рода. Как следствие акт сбережения справедливо назывался "накоплением", ибо у монеты было две стороны. Во-первых, это был процесс стягивания большого количества денег, во-вторых, немедленного их употребления для покупки инструментов, строений или земли, требовавшихся для получения новых сумм.

К середине XIX века структура экономики заметно изменилась. Богатство стало распределяться ровнее, а значит, возможность сберегать открывалась все большему и большему количеству людей. В то же самое время укрупнявшиеся компании начали придерживаться более строгих правил; все чаще в поисках нового капитала они залезали не в карманы своих владельцев или управляющих, а в кошельки совершенно незнакомых им сограждан. Таким образом сбережение и инвестирование окончательно оформились как разные процессы: отныне соответствующие решения принимались различными группами людей.

Это и навлекло неприятности на всю экономику. В конечном счете Мальтус оказался прав — пусть и по причинам, о которых он сам даже не подозревал.

————

Эти неприятности настолько важны для понимания феномена экономической депрессии, что на них стоит остановиться поподробнее.

Наверное, следует начать с вопроса о том, как измеряется богатство народа. Оно заключено не в золоте, ведь терзаемая нищетой Африка довольно долгое время не испытывала дефицита заветного металла. Богатство не скрыто в физических активах — в 1932 году дело было вовсе не в том, что разом испарились здания, шахты, заводы и леса. Процветание и спад зависят главным образом не от былой славы, но от сегодняшних достижений, и поэтому значимым показателем является уровень нашего дохода. Когда многие из нас в индивидуальном порядке (а следовательно, и все мы вместе взятые) зарабатывают больше, то и общество становится процветающим, когда же наш личный (национальный) доход сокращается, мы входим в период спада.

Концепция национального дохода по природе своей не является статичной. Действительно, одна из главных характеристик экономики — непрекращающийся поток доходов из одних рук в другие. С каждой новой покупкой мы перекладываем часть собственного дохода в карман другого человека. Точно так же наш доход, до последней монетки, в конечном счете складывается из денег, потраченных другими людьми, — вне зависимости от того, получаем мы зарплату, ренту, прибыли или процент с капитала. Возьмите любую долю своего дохода, и вам станет ясно, что она происходит из чужого кошелька: его обладатель либо пользовался вашими услугами, либо постоянно заглядывал в ваш магазин, либо приобрел продукцию компании, акциями или облигациями которой вы обладаете.

Именно в результате этой непрерывной циркуляции денежных потоков — напоминающей, как заметил кто-то, стирку чужих вещей — экономика постоянно получает новые жизненные импульсы.

На практике процесс обмена доходами осуществляется естественно и без особых помех. Все мы тратим большую часть доходов на полезные и приносящие нам удовольствие товары — так называемые товары потребления, — а поскольку мы делаем это довольно регулярно, то можем быть уверены: заметная доля национального дохода не лежит без движения. Один тот факт, что нам необходимо есть и во что-то одеваться, а также что мы не отказываем себе в удовольствиях, обеспечивает стабильный и довольно внушительный поток расходов со стороны каждого из нас.

До сих пор все довольно просто и бесхитростно. Но есть одна часть наших доходов, непосредственно не становящаяся доходом других лиц, — речь идет о сбережениях. Приди нам в голову спрятать эти деньги под подушку или сохранить их в наличной форме — и кругообразный поток доходов, несомненно, будет нарушен. Оно и понятно, ведь в этом случае мы возвращаем обществу меньше, чем оно дало нам. Если бы подобный процесс замораживания средств был повсеместным и не прекращался, за ним вскоре последовало бы всеобщее падение доходов, вызванное сокращением объемов движущихся по экономике средств. Экономика оказалась бы в депрессии.

К счастью, этот разрыв в потоке доходов является редкостью. На самом деле мы не кладем собственные сбережения на полку. Мы вкладываем их в акции, облигации или банки и таким образом позволяем им работать на кого-то еще. Так, покупая акции, мы передаем свои сбережения непосредственно предпринимателю; если же мы относим их в банк, то он может ссудить их деловому человеку, которому требуется капитал. Относим мы деньги в банк или покупаем страховку или ценные бумаги — всегда находятся каналы, позволяющие им вернуться в круговорот доходов, и помогают в этом предприниматели. Когда они берут наши деньги и тратят их, последние так или иначе появляются вновь — в форме чьего-либо оклада, заработной платы или прибыли.

Но — и это очень важно — связывающий сбережения с инвестициями канал нельзя воспринимать как данность. Бизнесу не требуются деньги для осуществления своих ежедневных потребностей — он покрывает свои расходы из тех денег, что получает в качестве выручки. Фирмы нуждаются в сбережениях в том случае, если расширяют собственное производство, — как правило, регулярные поступления от продаж не в состоянии покрыть затраты на возведение новой фабрики или полномасштабное обновление оборудования.

Именно здесь и начинаются неприятности. Не чуждое бережливости общество будет постоянно стараться откладывать часть своего дохода. Но бизнес вовсе не всегда находится в положении, благоприятствующем росту и расширению. Когда будущее не внушает оптимизма — в силу "перенасыщения" на одном из рынков, напряженности международной обстановки, переживаний бизнесменов в связи с инфляцией или же любой другой причиной, стимул совершать инвестиции тут же исчезает. Зачем предпринимателям увеличивать мощности, если они смотрят в будущее с содроганием?

Отсюда и возможность наступления спада. Если наши сбережения не инвестируются фирмами в целях расширения своей деятельности, наши доходы обязательно снизятся. Нас ждет та же сжимающаяся спираль, что и в случае, когда мы заморозили сбережения.

Может ли нечто подобное случиться в реальной жизни? Мы поговорим об этом позже. А пока заметим, с каким необычным и бесстрастным противостоянием мы имеем дело. Перед нами лишь весьма добродетельные граждане, благоразумно пытающиеся сберечь часть своих доходов, и не менее добродетельные предприниматели, столь же благоразумно старающиеся понять, располагает ли текущая ситуация к принятию рисков в виде закупки нового оборудования или постройки нового завода. Как ни удивительно, от этих с виду невинных решений зависит судьба всей экономики. Случись так, что они разойдутся — например, фирма предпочтет инвестировать меньше, чем люди собираются сберечь, — экономике придется приспосабливаться к хватке депрессии. Важнейший вопрос о том, стоит нам ждать роста или спада, зависит главным образом именно от этого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.