1. Многообразие трактовок международной морали

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Многообразие трактовок международной морали

Проблема политической морали сложна сама по себе, что проявляется как в конфликте (несовпадении) между различными системами ценностей в разных культурах и идеологиях, так и в конфликте теоретических представлений о политической морали.

Действительно, как подчеркивает П. де Сенарклен, «структура той или иной политической системы не может быть понята без учета принятых в ней принципов, а объяснение этих принципов невозможно без анализа их нормативных и идеологических основ». При этом социологическое понимание культуры ориентирует на точный, конкретный анализ политических систем, базирующийся на выявлении культурных кодов, или, иначе говоря, «исторически сформировавшихся смысловых систем, выполняющих функцию контроля по отношению к трансформации социальных и политических процессов.

Общим для разных культурных кодов является вопрос о легитимности политического действия и, следовательно, необходимости отличать власть от авторитета. Общим является также признание обоснованности политической критики и оценка ее идеологического характера. Однако, если, например, обратиться к анализу мировых религий, то на этом общие черты их культурных кодов и заканчиваются.

Так, в рамках конфуцианской культуры, основывающейся на земной морали, власть и авторитет имеют тенденцию к слиянию и сосредоточению в руках Императора, обладающего «мандатом» Неба, который он, однако, может использовать лишь в исключительных обстоятельствах (политические катаклизмы, угроза разрушения социальной гармонии и т. п.). Буддистско-индуистский культурный код, для которого характерна обращенность к потустороннему (понимаемому, правда, крайне метафизически), ориентирован, в отличие от конфуцианского, на создание могущестаенной религиозной элиты, претендующей на только ей известный справедливый социальный порядок, соответствующий божественным предписаниям. Тем самым политическое действие обесценивается, становится вторичным, а роль монарха оказывается десакрализованной: она ограничена функцией поддержания земного порядка и лишь в этом качестве признается и легитимизируется религиозной элитой. В этих условиях политическая дискуссия, политическое оспаривание, так же как и политическое участие ограничены, хотя и по другим причинам.

Совершенно иной культурный код присущ монотеистическим религиям, в рамках которых спасение мыслится в тесном соединении Земного и Небесного миров, между которыми существует постоянное напряжение, разрешение которого требует непрерывных усилий от человека, имеющих целью перестроить земной мир в соответствии с божественными законами. Подобное видение придает политическому действию ту ценность, которой оно не имело в буддистской модели. Вместе с тем политическое действие в данном случае помещается в рамки легитимности, обращенной к священному и потому – легитимности бесконечно более принудительной, чем в конфуцианской модели.

Однако указанное противоречие между земным и потусторонним и, следовательно, проблема спасения, являясь общей для христианства и мусульманства, решается ими существенно различным образом. Так, например, христианству присуща идея институциональной дифференциации: являясь наместником Бога, государь должен действовать на Земле в соответствии с божественными предписаниями, но светскими методами. Тем самым политические элиты и институты не совпадают с религиозными, а, следовательно, существует два вида ответственности: ответственность государя по отношению к Богу, подсудная Церкви, и ответственность государя в управлении земными делами, в рамках которой он состоит в отношениях только со своим народом. Поскольку политическая сфера отделена от религиозной, постольку она открыта для соперничества между политическими элитами. В культурной модели ислама, напротив, Бог не делегирует свой авторитет, и политическое пространство может быть лишь пространством исполнения божественного закона. Разрешение противоречия между земным и потусторонним предполагает в этом случае стремление к слиянию, к дедифференциации политической и религиозной сфер. Тем самым в рамках ислама теряет всякое значение любая попытка создания легитимной иерархической власти: власть легитимна только в том случае, если она соответствует божественному Закону, она не допускает никакого делегирования или опосредования.

Более того, существенные различия в понимании морального долга наблюдаются и в рамках христианской традиции. Так, томистское течение исходит из существования «естественного закона», то есть единого для всех людей морального сознания, общей потребности в справедливости. Мораль в этом случае выступает в виде некоего кодекса, свода правил, предписанных извне, которые должны выполняться в обыденной действительности. Эта модель характерна для католицизма, а также для православия. Августианское течение, напротив, опирается на библейское откровение об антиномии между предписанием любви к ближнему и реальностью греха.

Проявляясь в протестантской традиции, такое понимание исключает возможность обращения к «естественному закону», ибо само «естество», сама человеческая природа подверглась, с этой точки зрения, радикальному искажению под влиянием первородного греха. Только прощение, Слово Божие просвещают человека относительно его долга (3). Поэтому поведение и жизненный уклад христианина тяготеют в данном случае не к мистическоэмоциональной культуре, а к аскетической деятельности, направлены на преобразование религиозной аскезы в чисто мирскую, на необходимость найти подтверждение своей вере в светской профессиональной деятельности (4).

Несовпадение моральных принципов можно констатировать и в рамках разных идеологий, где они выступают своего рода идеологической надстройкой над экономической борьбой и конфликтами интересов. И почти всегда принципы, используемые для морального оправдания политических действий (таких например, как войны, репрессии, пытки или терроризм) стремлением к общему благу, справедливости, национальному освобождению и т. п., вступают в противоречие с принципами индивидуальной морали.

Наконец, указанное несовпадение проявляется и в конфликте теоретических школ, который резюмируется М. Вебером в дилемме социальной морали: «…всякое этически ориентированное действование, – пишет он, – может подчиняться двум фундаментально различным максимам: оно может быть ориентировано либо на «этику убеждения», либо на «этику ответственности». Приверженцы первой исходят из вечных и неизменных норм абсолютной морали. При этом они «не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощущениями», не заботясь о последствиях своих действий. Если же такие последствия окажутся скверными, то сторонники этики убеждения винят в этом кого угодно – глупость людей, несовершенство мира, волю Бога – только не самих себя, ибо они всегда руководствуются чистыми помыслами и благородными побуждениями, опираясь на всеобщие ценности. Напротив, исповедующие этику ответственности главным считают именно последствия своих действий, полагая, что не имеют права расчитывать на совершенство окружающего мира и должны считаться с заурядными человеческими недостатками. Они учитывают, что политика «оперирует при помощи весьма специфического средства – власти, за которой стоит насилие», тогда как сторонники этики убеждения отрицают его право на существование.

Анализируя проблему соотношения морали и политики, М. Вебер обращает особое внимание на необходимость постоянно помнить о напряжении между целью и средствами с этической точки зрения, подчеркивая, что «ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение «хороших» целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать: когда и в каком объеме этически положительная цель «освящает» этически опасные средства и побочные следствия».

Еще более сложной выглядит проблема морали в международных отношениях. Здесь появляется дополнительная и не менее трудная дилемма: обязан ли международный актор защищать интересы особой общности, к которой он принадлежит (государство, МПО, НПО, предприятие, социальная группа), или же можно (и должно) пожертвовать ими ради блага более широкой общности (этнической, региональной, общедемократической, всемирной), за судьбу которой он также несет моральную ответственность? Действительно, как опровергнуть аргумент Н. Макиавелли, который, допуская возможность нравственного и просвещенного поведения индивидов и социальных групп в стабильном и процветающем обществе, настаивал на том, что государственный деятель, призванный защищать общие интересы данного общества, не может выполнить свою задачу, не прибегая ко лжи и обману, насилию и злу?

Проблема обостряется тем обстоятельством, что возможности морального выбора в сфере международных (и, особенно, межгосударственных) отношений выглядят ограниченными: во-первых, существованием здесь долга государственного эгоизма; во-вторых, практически безграничной областью морального конфликта (в отличие от сферы внутриобщественных отношений, где эта область ограничена легитимной монополией государства на насилие); наконец, в-третьих, постоянно присутствующей возможностью вооруженного насилия, войны, превращающей вопросы безопасности и выживания в первостепенные для государств и отодвигающей тем самым заботу о морали и справедливости на задний план.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.