Переосмысливая менеджмент

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переосмысливая менеджмент

Менеджмент породил монбланы учёной и популярной литературы и занимает, быть может, самое почётное место в учебных программах университетов всего мира. Особенно популярен он в Америке, где местные социологи называют его «самой важной функцией американского общества». Причины подобного подобного положения кроются отнюдь не в том, что «наука менеджмента» содержит какие-то глубокие откровения или практическую мудрость, без которых человечество никак не может обойтись. Всё дело в том, что теория менеджмента стала наиболее полным и вместе с тем общедоступным, очищенным от всякого культурного своеобразия выражением мировоззренческих основ современной эпохи и самой сути так называемого американизма с их упованием на абстрактную рациональность, культом эффективности, признанием безусловной ценности личного удовольствия, стремлением выработать безупречно рациональные и общепонятные нормы человеческого общежития. Теория менеджмента целиком воздвигнута на главном постулате того, что называют модернизацией общества: идее рационального действия, наилучшим образом соединяющего свои цели и средства. Она боготворит эффективность, понимаемую чисто количественно: вложить средств как можно меньше, а получить прибыли как можно больше. Она верит, что существует один лучший, пригодный для всех времён и народов способ действия. И она мнит себя наукой, поскольку её исходной посылкой выступает всегда тождественный себе субъект, видящий вокруг себя только внеположенные ему «объекты воздействия» и ищущий «объективные» истины. Такой субъект стремится установить полный контроль над внешним миром сообразно отвлечённым законам разума, что означает на самом деле — утвердить своё видение мира за счёт устранения естественного, самой жизни свойственного разнообразия людей и культур. Социальным заказчиком подобной, прямо скажем, столь же агрессивной, сколь и тривиальной науки был, разумеется, капиталистический уклад хозяйства, капиталистический культ ratio.

Вполне естественно, что теория менеджмента родилась в Америке — стране наднациональной, по своему экономическому строю чисто капиталистической, а потому особенно чувствительной к прагматическим ценностям. Её основоположником был Ф. Тейлор, опубликовавший в 1911 году книгу под названием «Принципы научного менеджмента». Никаких поразительных открытий в ней не содержалось, что не помешало Тейлору претендовать на славу пророка «великой умственной революции», которая заставит всех «действовать по науке, а не личному произволу». Эта Библия менеджмента содержала набор как будто бы самоочевидных правил эффективной организации труда, с помощью которого можно добиться наибольшей производительности при минимальных организационных издержках. Главной и даже безусловной ценностью человеческой жизни для Тейлора была именно производительность труда. Человек, согласно царившему в то время убеждению, был создан для того, чтобы производить как можно больше — со всеми приятными для него самого и всего общества последствиями. А моделью трудового процесса для него служила организация работы в рамках массового промышленного производства.

В своих подробных описаниях трудовых операциях и форм управления на капиталистической фабрике Тейлор пользовался уже проверенным и в своём роде универсальным оружием: методом количественного анализа. Появившиеся несколько позже труды француза А. Файола и известного немецкого социолога М. Вебера позволили сформулировать три основных принципа новой «науки»: общественное разделение труда и, шире, специализация как средство повышения эффективности производства и управления; соподчинение главных и второстепенных факторов в рамках единой шкалы тех или иных количественных показателей; лежащая в основе бюрократических институтов координация горизонтального измерения специализации и вертикального измерения управленческой иерархии на основе всё тех же количественных критериев. Оптимальное сочетание трёх этих факторов и стало идеалом классического менеджмента, который разделяют все последователи Тейлора при всём разнообразии их методик и точек зрения. Управлять, согласно этому подходу, означает «предвидеть, планировать, организовывать, координировать и контролировать» (А. Файол). Этот идеал менеджмента, как все понятия эпохи Нового времени, претендовал на статус универсальной истины. Жёстко заданные, предопределяющие друг друга незыблемой логической последовательностью, фактически объясняющие сами себя постулаты тейлоризма стали очевидным воплощением того триумфа административного контроля, «железной клетки» бюрократической рациональности, которую М. Вебер считал неизбежным историческим исходом модернизации.

Несмотря на скептическое — и заслуженно — отношение академических кругов к псевдоноваторским изысканиям Ф. Тейлора, его книга имела большой успех, подогретый волной милитаризации общества в годы Первой мировой войны. Некоторое время её даже пропагандировали как панацею от всех недугов общества. В Америки появилось множество «обществ эффективности» и журналов тейлористского направления. Даже Ленин считал этого апостола капиталистической эффективности настоящим гением управленческой науки и призывал коммунистов учиться у него — заметим, не случайно: политика большевиков тоже была формой модернизации России. Со временем волна несдержанного увлечения тейлоризмом спала, и теория Тейлора вернулась в стены заводских цехов и конторок и прочно там окопалась. Потянулись десятилетия переоценки и продумывания отдельных сторон предложенного Тейлором подхода: непосредственно трудовых операций, планирования, организации, контроля, продажи и т. д. Наука управления становилась всё более подробной, конкретной, точной, но вместе с тем всё более многогранной и аморфной. Двигала же ею вера в возможность и, следовательно, необходимость выработки безупречных принципов управления. Вот как об этом говорится в одной из американских книг по истории менеджмента:

«Все предки управленческой мысли исходили из того, что посредством разума люди способны создать и определить уместные и непротиворечивые средства достижения целей. В эпоху великого интеллектуального подъёма Просвещения эта посылка стала ясно сформулированным принципом… Благодаря открытию законов мироздания человек смог контролировать иррациональные импульсы и достичь подлинной свободы. В ходе этого развития суеверию, вере в сверхъестественное и мёртвому бремени традиции был противопоставлен трезвый, скептический и научный расчёт»[54].

С середины XX века, по крайней мере в США, всё чаще звучат призывы к созданию «всеобъемлющей теории менеджмента». Эти призывы были продиктованы насущной практической необходимостью: многие американские компании, как производственные, так и торговые, стремительно разрастались и нуждались в наборе простых и эффективных правил для своей деятельности. Эксперты созданной в 1954 году Американской ассоциации менеджмента пришли к выводу, что управление включает в себя три основные функции: планирование, организация и исполнение. За короткое время Америка покрылась густой сетью школ бизнеса со стандартизированными учебными программами. Знание «цены труда» было объявлено отличительной чертой цивилизованного человека, чьи ценности и жизненные идеалы в свежеиспечённых учебниках по менеджменту были подозрительно похожи на принципы протестантской этики. Тогда же вошла в обиход современная концепция менеджмента как единой системы «планирования, контроля и исполнения». С содержательной точки зрения этот «всеобъемлющий менеджмент» представлял собой эклектическую смесь понятий, взятых из разных общественных наук — экономики, социологии, психологии — и притом обслуживавших очень разные цели: не то некую чистую идею управления или экономической деятельности, не то повседневную практику бизнес-администрации.

Конечно, рекламируемый на все лады «всеобъемлющий», или «комплексный», характер новой науки управления ещё не был гарантией подлинной научности. Теория менеджмента в полной мере унаследовала слабости формального подхода в области общественной жизни. Подобно тому, как, например, формалистическая этика в духе Канта страдала бесплодной декларативностью применительно к реальным нравственным проблемам, так и универсальные принципы организации никак не могли охватить бесконечное разнообразие конкретных обстоятельств деловой практики. Предприятия добивались успеха или терпели крах независимо от «общих положений» менеджмента. Более того, выяснилось, что в своей работе менеджер не столько «планирует, организовывает, контролирует» и проч., сколько просто действует сообразно обстановке и личному складу характера, а успеха добивается в том случае, если применяет нестандартный, творческий ход. В таких условиях знатоки новой науки вольно или невольно брали на себя роль практических консультантов, предлагая те или иные «приёмы», которые должны были решить отдельные частные вопросы: улучшить планирование, поднять производство, заставить работников выполнять свои обязанности, сплотить коллектив, укрепить авторитет руководителя, увеличить продажи и т. д. При всей своей декларированной «открытости» классический менеджмент отличался поразительным догматизмом и неспособностью бросить критический взгляд на собственные постулаты. Отсюда с виду странный, но по сути закономерный парадокс: история «научного управления» являет собой сочетание непрерывных «революций» в методах при полной неизменности его основополагающих принципов. Это чисто модернистский способ существования: непрерывное и полное отрицание действительного при невозможности выйти за рамки постулатов ratio, которые модернистски рационализирующая мысль сама же и устанавливает.

Один конкретный пример: понятия, обозначающие корпорацию и организацию. Хотя сам термин «корпорация» восходит к латинскому слову corpus («тело» — ср. такие термины, как «социальное тело», «корпус» как обозначение разного рода коллективов), легко заметить, что и корпорация, и даже организм трактуется в западной мысли в механистическом ключе. Слова «организм» и «организация» имеют общего греческого предка — слово «органон», что значит «орудие». В латыни древних римлян orgаnit относился к военным орудиям и в широком смысле — ко всем механическим устройствам. В Средние века оно стало обозначением церковного музыкального инструмента — органа, а в эпоху Возрождения, в виде термина органон, употреблялось для обозначения, с одной стороны, телесных органов и, с другой стороны, системы правил доказательства или исследования. Ещё позднее появился термин «организм» в его современном значении. Это понятие унаследовало присущие ему прежде механистические коннотации настолько, что современный «Оксфордский словарь делового мира» предлагает явно абсурдное его определение: «живое существо с независимыми частями». В итоге даже представление о живом организме в европейских языках было подчинено господствовавшему в мысли Нового времени аналитическому подходу к знанию. Европейская наука, как известно, рассматривает организм под углом универсальных принципов организации и как совокупность самостоятельных систем — пищеварения, дыхания, кровообращения и проч.

Интересно, что сходное смешение механистических и органистических аспектов бытия свойственно и китайской традиции, но там, наоборот, механический аспект подчинён органическому. В современном китайском языке слова «механизм» (цзици) и «организм» (цзити) образованы от одного знака цзи, который в древности тоже имел и механическое, и органическое значение: «спусковой крючок арбалета» и «первичный импульс жизни». Нынешнее же понятие природы у китайцев восходит к термину цзы жань (букв, «сам по себе»), обозначавшему метафизическую реальность «самоподобия». И, например, когда в конце XVI века китайцы впервые познакомились с европейскими механическими часами с боем, они назвали их «колоколами, звонящими сами собой», или, буквально, «естественными часами». Вообще для китайского мировоззрения характерна идея преемственности человеческого искусства, даже искусности и природного бытия[55]. Если европейская научная мысль изучает состояние вещей, применяя аналитические процедуры и сводя природу к механизму, то китайская мысль интересуется способом использования вещей и рассматривает все вещи с точки зрения цельности типа, того или иного качества состояния. Европейская мысль гуманизирует даже природу, китайская мысль натурализирует даже человеческую деятельность.

Но вернёмся к проблеме современного менеджмента. Быть может, его теоретики ещё долго продолжали бы строить здание новой науки путём упорного отказа оттого, что было построено их предшественниками, и выдвижения новых проектов, если бы сама экономическая реальность последних десятилетий не демонстрировала всё нагляднее врождённую ограниченность и даже ошибочность их исходных представлений. Идея эффективности, приравненной к способности производить как можно больше и дешевле, оказалась вдруг анахронизмом. Выяснилось, что в условиях насыщенности рынка главным условием конкурентоспособности становится высокое качество товаров, технические инновации, атмосфера гармонии и творческого поиска в коллективе, способность гибко реагировать на изменения конъюнктуры. Производство товаров малыми партиями или даже штучное производство в семейных мастерских сплошь и рядом оказывалось более рентабельными, чем крупное фабричное производство, не говоря уже о том, что оно поддерживало национальную репутацию.

Там, где предложение легко удовлетворяет спрос, конкурентоспособность обеспечивает не просто массовое производство продукции, а производство продукции наукоёмкой, с большой «добавленной стоимостью». К этому следует добавить возросшее значение брендов и «легенды» товара — тоже в своём роде приметы наступления «информационной» эпохи. Теперь продаётся определённая «марка», или, говоря шире, стиль, который всегда есть знак собственной уникальности, неподражаемое «лицо» фирмы. Важность создания для каждой компании своего стиля, или, как говорят сегодня, «раскрученного бренда», то есть, по существу, легко узнаваемого признака собственной идентичности, объясняется ещё и тем, что в условиях общедоступности информации всякие технические новшества легко копируются конкурентами и «идентичность» во всех её проявлениях оказывается почти единственной неотчуждаемой собственностью предпринимателя.

Итак, изменения в экономике заставили многих признать, что погоня за количественной эффективностью даже с чисто экономической точки зрения есть гибельный тупик. Нашлись и гуманитарные причины отречься от тейлоризма, ибо последний, рассматривая человека как орудие, по сути дела, превращает его в калеку. Труд сам по себе отнюдь не унижает человека и даже может доставлять ему ни с чем не сравнимую радость. Бог проклял человека вовсе не трудом, а производительностью труда.

Соответственно, взгляды на природу и задачи менеджмента претерпели настоящую революцию. Пришло ясное сознание исторической ограниченности и предвзятости постулатов классического менеджмента, их полного внеисторизма и неизлечимого догматизма. Знатоки успеха в бизнесе стали всё чаще и всё решительнее подвергать их резкой критике. Влиятельный теоретик менеджмента П. Друкер, например, ещё с конца 1960-х годов развивал мысль о том, что менеджмент — это не наука и не специальность, а прежде всего сама практика хозяйствования, в которой главное значение имеет стиль руководства и атмосфера в коллективе. Впрочем, ориентация на практические нужды управления очень скоро породила огромное разнообразие концепций менеджмента, не поддающееся какой-либо систематизации. Появился менеджмент системный (Р. Нойшель), менеджмент коммуникативный (В. Меррихью), менеджмент по результатам (Э. Шдех), менеджмент по целям (Г. Одиорн), менеджмент по мотивации (С. Геллерман), менеджмент на основе участия (А. Мэрроу), менеджмент по исключению (Л. Биттел) и проч.

Как бы там ни было, в лице классической теории менеджмента объектом критической переоценки стали, в сущности, основополагающие принципы всего процесса модернизации и прежде всего — подчинение человеческой деятельности метафизике субъектно-объектных отношений. Речь идёт о том, что автономный субъект, превращая предметы внешнего мира в материал для производства, выявляет в них некую общую субстанцию: древесину в дереве, металл в руде и т. д. В результате создаётся гуманитарно-техническая среда, в которой человек составляет с машиной одно целое ценой утраты своей индивидуальности. Всеобъемлющее единство такой среды и есть предельная цель технического проекта человечества, ярко выразившаяся, например, в эстетическом идеале революционного русского авангарда. В 1919 году, в разгар революции, теоретик супрематизма К. Малевич писал:

«Своим новым бытием я прекращаю расточение рациональной энергии и привожу к неподвижности жизнь зелёного животного мира. Всё будет направлено к единству черепа человечества как совершенного орудия культуры природы»[56].

Подобный технократический оптимизм, вообще говоря, характерен для технико-тоталитарных проектов первой половины XX века, от русского большевизма до «консервативной революции» в веймарской Германии. Речь идёт, разумеется, о контроле не только над природой, но и над человечеством. Достаточно вспомнить историософию Э. Юнгера на рубеже 1920-1930-х годов с его идеалом «рабочего», выковывающего из аморфного человеческого материала определённый человеческий тип, «расу деятелей», вечно устремлённую в будущее. Понадобилось некоторое время, чтобы осознать скрытую в этой как будто бы жизнеутверждающей мечте огромную разрушительную силу. В годы Второй мировой войны М. Хайдеггер увидит в тотализирующей природе техники способ «чистого расходования ресурсов» и апофеоз войны, ведь война и есть лучший способ, говоря сленгом тоталитарной эпохи, «пустить в расход» человека, сведённого к главному ресурсу военной техники. Рациональность модерна, возводящая индивидуальность в сверхличный тип, есть, согласно определению немецкого философа, движущая сила глубинного нигилизма европейской мысли, сущностью которого является «организация безусловной бессмысленности посредством воли к власти и ради неё».

Мысль о том, что позитивистски определяемая эффективность не так уж эффективна и даже, скорее, контрпродуктивна, медленно, но верно овладевала интеллектуальным сообществом. Даже в цитадели рационалистической мысли — Англии — известный философ А. Макинтайр уже в 1981 году в своей книге «После добродетели» заявлял без обиняков, что «организационный успех и организационная предсказуемость исключают друг друга» и что социальные науки не обладают предсказательным знанием. А потому претензии классического менеджмента на открытие всеобщего критерия эффективности полностью иллюзорны:

«Концепция управленческой эффективности есть в конце концов ещё одна современная моральная фикция и, вероятно, самая важная из них…

Понятие социального контроля, включённое в понятие экспертизы, является на самом деле маскарадом…

Социальный мир повседневного твердолобого прагматического реализма, в котором нет места бессмыслице и который является средой управления, это мир, устойчивое существование которого зависит от систематического недопонимания и веры в фикции»[57].

Действительность на каждом шагу подтверждает правоту этих слов. К примеру, прибыльность крупных японских корпораций вдвое ниже американских нормативов, зато они вполне удовлетворяют японское общество. Работники в Японии обычно хранят верность своей компании и установленному порядку вещей, даже если их предприятие работает в убыток и не может платить им. На Востоке общественный консенсус безусловно важнее экономических показателей. Неслучайно в странах Дальнего Востока устная договорённость между предпринимателями сплошь и рядом не удостоверяется письменным контрактом.

Тем не менее на Западе сила инерции старых подходов к управлению (а равно и практическая заинтересованность в них вполне определённых слоёв общества — от профессиональных менеджеров до профессуры) до сих пор плодит попытки создать идеальную концепцию менеджмента. С конца 80-х годов XX века на её роль одно время претендовала так называемая теория «тотально качественного менеджмента» (Total Quality Management), несколько лет спустя ей на смену пришла концепция «лучшей практики» (Best Practice). Эти наиболее совершенные продукты инженерно-управленческой мысли неожиданно со всей ясностью обнажили тупик, в который зашла классическая теория менеджмента: если существует один-единственный лучший и универсальный образец управления, и задача менеджеров состоит только в том, чтобы добросовестно его скопировать, тогда компании станут действовать одинаково и в результате, как ни странно, утратят свои конкурентные преимущества. Единственным способом выживания для них будет только снижение издержек производства и продажной цены, но этот путь, совершенно очевидно, ведёт в никуда.

С конца 1980-х годов могучий импульс к радикальному пересмотру основ «научного менеджмента» дал новый этап миросозерцания и мышления, который чаще всего связывают с понятием постмодерна. Исторически переход к постмодерну соответствует достижению тотальности технической среды, когда объект уже целиком поглощён субъектом, так что само разделение мира на субъект и объект лишается смысла, а действие теряет предметный характер, то есть никем не осуществляется и ни на что не направлено. Уже Малевич предрекал появление «бессубъектного мира» и называл высшей формой деятельности «абсолютную лень». В конце же XX века философы постмодерна, как Ж. Бодрийяр, будут говорить о том, что «мы уже пережили все оргии освобождения и теперь ускоряемся в пустоте». Постмодерн есть выдохшийся, исчерпавший себя модерн, который унаследовал рефлексивность своего предшественника, но не признаёт ничего предметного и действительного.

Постмодернистская мысль направила остриё своей критики против идеи автономного и самотождественного субъекта, который упорядочивал мир в категориях субъектно-объектных отношений и подчинял его отвлечённым и универсальным схемам «чистого разума». Главная тема постмодернизма — приоритет отличия, инаковости как таковых, уместность и ценность всего особенного, исключительного, уникального и, следовательно, отвержение телеологизма, «логоцентризма» и принципа целесообразности вообще. Постмодернизм восстаёт против «великих повествований» модерна с их унифицирующей тотальностью и стирает грань между нормой и отклонением, общим и единичным; он, по выражению 3. Баумана, желает «не лучшего будущего, а иного настоящего» и потому интересуется только различиями; мир в постмодернистском видении есть «диаспора абсолютов» (Э. Левинас). В эпоху постмодерна материалом политики становится культурно-специфическое в человеческой жизни, а едва ли не решающим фактором её предстают всевозможные меньшинства и маргинальные элементы, а также индивидуальные особенности самих политиков.

В человеческом языке и поведении постмодернистская мысль интересуется не правилами и моделями, а чистой прагматикой речи и действия. Она видит в реальности (если воспользоваться известным образом Ж. Делеза и Ф. Гваттари) спутанное корневище, лабиринт, паутину, где не существует точек отсчёта. Это видение, надо сказать, весьма похоже на восприятие предпринимательской деятельности многими капитанами современного бизнеса. Один из создателей Силиконовой Долины Эд Мак-Кракен говорит, например:

«Секрет конкурентоспособности не в том, чтобы гибко реагировать на хаос. Он заключается в том, чтобы создавать хаос… По нашему ощущению, эти быстрые и хаотические изменения останутся навсегда и будут даже усиливаться. В творческой атмосфере крайне важно лёгкое отношение ко всему…»[58].

Постмодернистский мир — это, если воспользоваться одной расхожей метафорой, «жидкая современность». В нём любые перемены, вплоть до несоблюдения прежних договорённостей, важнее постоянства. В нём никто не имеет устойчивой идентичности, и само общество, утратившее стремление к самоосознанию, растворяется в текучей и анонимной стихии повседневной жизни. Постмодерн отказывается от всякого «учёта и контроля» и от самого стремления руководить и опекать подчинённых. Он отдаёт предпочтение «плоским», лишённым иерархии организациям, где работники должны сами решать текущие вопросы, выступать с инициативами и вообще всячески стараться, чтобы начальство их заметило.

Соответственно, эпоха постмодерна враждебна любым «научным принципам» организации, любой попытке подчинить людей всеобщим нормам и правилам. Она объявила тейлоризм порочной и бесплодной концепцией управления, которая убивает таланты и инициативу работников. Кредо постмодерна — свободное самоизменение, творческий отклик на спонтанно возникающие обстоятельства, игровое отношение к действительности. Постмодернизм осмысливает мир в категориях сетей, отношений, взаимодействия, «обратной связи» слов и поступков, где уже нет отдельного деятеля, а есть, скорее, всеобщее делание, за которое ответственны все члены корпорации и которое, если оно успешно, как принято говорить, «претворяется в жизнь», предстаёт, скорее, недействованием. И в этом (не)делании может быть постигнута некая бесконечная, не поддающаяся количественному измерению действенность, уже неотделимая от чистого переживания, чистой радости жизни. Способность к общению и расширению связей, общительность и открытость творческим переменам, само «умение быть», или то, что французы называют savoir-etre, становится более важным качеством, чем специализация или профессиональные навыки, savoir-faire. Современное общество «ставит акцент больше на гибкости в использовании работника, на способности учиться и приспосабливаться к новым функциям, нежели на обладании навыками и приобретённой квалификацией, на способности завоёвывать доверие и вступать в отношения…»[59].

На смену механистическому взгляду на организацию приходит представление о бесконечно сложной, даже аморфной целостности системы-организма, в пространстве которой (едва ли даже в рамках) работа примет характер творческого ответа на вызовы обстановки. Р. Салмон, вице-президент фирмы «Ореаль», одного из крупнейших в мире производителей косметической продукции, предлагает в духе современного внимания к экологической проблематике учиться в этом отношении у самой природы:

«Живые системы, то есть бесконечно сложные и точные организации, созданные природой, дают непревзойдённые модели способности к разнообразным реакциям, к постоянным, спонтанным приспособлениям и к изобретательному, самодостаточному процессу роста»[60].

Очень важным следствием постмодернистского переворота в мышлении стало изменение самого статуса видимого мира: в его свете внешние образы перестают быть достоверными проявлениями некой скрытой сущности и становятся не более чем декорумом бытия, пустыми «симулякра-ми», чем-то вроде неустранимой (и в этом смысле необходимой и полезной) иллюзии. В таких условиях свобода от жёстко предписанных связей с миром и общепринятых норм жизни и, как следствие, верность взятым на себя обязательствам становится именно выбором — разумным и сознательным. Вот почему «состояние постмодерна», кажущееся поверхностному наблюдателю торжеством циничного практицизма, на самом деле заново выявляет значимость личной ответственности, добровольного послушания и смирения человека. Оно, может быть, впервые в человеческой истории утверждает обязательность морали как меры человеческого в человеке. Новое внимание к этическому началу как выражению личного характера, неотделимой от личности добродетели заметно по быстро множащейся в последние десятилетия литературе, посвящённой искусству «руководства» (leadership). Последнее часто противопоставляется безличной формалистике «управления» (management).

Во многих отношениях постмодерн знаменовал возвращение к традиционному, предсовременному типу мировосприятия, которое ещё не знало строгой заданности причинно-следственных отношений и основанных на них всеобщих закономерностей мироздания. В традиционной картине мира вещи соотносятся друг с другом по аналогии, посредством символических связей. В ней пространство имеет слоистую природу, а время циклично, так что каждое его мгновение в своём роде безусловно и самодостаточного есть заключает в себе родовой момент бытия, обладает неисчерпаемой творческой мощью. Знание в таком случае даётся не сведением себя к субъекту, а, наоборот, способностью вместить в себя мир и в конечном счёте — пребывать в согласии с инобытием. Оно даётся в совместности обнажения и сокрытия, то есть как откровение, и предполагает не революционное отрицание прошлых представлений, а последовательное наращивание, наслаивание вновь обретённых фрагментов знания на наследие традиции. Традиционное знание, одним словом, есть мудрость: умение полностью «соответствовать обстоятельствам» и притом смотреть на вещи с разных сторон, совмещать разные перспективы созерцания и благодаря этому — «владеть» обстановкой, что в конечном счёте означает возвращать каждое мгновение бытия к истоку всего сущего.

Мир в традиционном видении предстаёт вселенским круговоротом (или, точнее, спиралью, сферой) вещей, безграничной паутиной связей, существующей по принципу: «всё во всём и ничто в чём-нибудь». Мир как ткань соответствий и клубок смыслов предопределяет взгляд на словесность как «плетение словес», «узорочье бытия» (самое понятие канона в Китае, как и во многих других частях Древнего мира, восходит к понятиям основы и утка, на которых выделывается ткань). Здесь человек и природный мир проницают друг друга, а космос хранит в себе тёмную бездну хаоса, не будучи отделён от него какой-либо явной качественной гранью. Реальность досовременной эпохи есть антропо-социо-хаосмос. Этот мир управляется творческой метаморфозой одухотворённой жизни, ведущей ко всё более высоким ступеням совершенства, понимаемой как степень органической целостности бытия. Человек в традиционной культуре причастен к высшей тайне мироздания. Отсюда предъявляемое к нему требование «самопревозмогания», непрерывного нравственного совершенствования, устранения всего частного и преходящего в себе, и притом как раз для того, чтобы стяжать в себе полноту человеческого начала.

Как видим, постмодерн заново выдвигает на первый план антропологический принцип в существовании, хотя этот принцип имеет уже «постгуманитарную» природу[61]. По меткому выражению Р. Салмона, современные задачи менеджмента требуют перейти от «правильного действия» к умению «делать то, что правильно». Между тем именно такова задача традиционной мысли о человеке с её идеалом блага как полноты самой жизни, будь то понятие эвдемонии у древних греков или добродетели как «внутреннего совершенства» вещи у древних китайцев.

Новый взгляд на человеческое существование требует не «знать», а «быть» или даже, точнее, вместить в себя полноту бытия и так обрести свободу. Ибо правильно действовать может каждый «грамотный специалист», а делать то, что правильно, способен только подлинно свободный, то есть познавший природу вещей человек. Но эта новая — или, если угодно, хорошо забытая старая — задача современного управления означает осознание и понимание самого истока, изначального импульса действия. Применительно к организациям речь идёт о выявлении её скрытой основы, её, как часто говорят, архетипа, каковой есть «связь между идеями, верованиями и ценностями, с одной стороны, и структурами и системами — с другой… холистические отношения между различными аспектами структуры, системы и значения»[62].

Постмодернистский поворот не просто выдвинул на передний план этическую проблему, но и совершенно иначе поставил её. Как уже было сказано, важность этики в постмодерне обусловлена упразднением норм поведения и мышления, акцентом на свободном выборе индивида и его соотнесённости с другими и всякой «инаковостью». Постмодернистский человек призван выбирать между ответственностью за весь мир и полной безответственностью[63]. Этот выбор возвращает к главной теме этики традиционного общества: воспитанию характера как подлинно живой, неотделимой от всех сторон жизненной практики добродетели.

Итак, постмодерн возвращает этику в стихию когда-то породившего её этоса, то есть поступков, предопределяемых традицией, сверяемых с нею и в свою очередь сообщающих ей отдельные образцы нравственного поведения, из которых традиция, собственно, и состоит. Речь идёт не об отвлечённой нормативности действия, а о прагматике человеческого общения, где самопознание неотделимо от познания других. В нынешних условиях упразднения нормативных поступков это означает не что иное, как отождествление этического начала с принципом альтруизма, но альтруизма сознательного, в своём роде не менее разумного, чем «разумный эгоизм» модернистской морали. Более того, есть основания полагать, что альтруистический аффект укоренён в человеческой природе глубже всего, имея своего предтечу в инстинктивных актах взаимопомощи животных: так дельфины подхватывают тонущего человека и выносят его на берег.

Постмодернизм и в этом отношении означает возвращение традиционной «этики характера», когда авторитет руководства и само единство корпорации являются плодом великодушия и даже подвижнической самоотверженности руководителя; когда добродетель, по завету Аристотеля, неотделима от индивидуального характера и стиля жизни.

В традиционном обществе образцом для всякой организации выступают семья и род. Они-то и составляют иерархически организованное пространство человеческой сообщительности — среду выделки надличностного типа, заданного в этосе. В цивилизации Дальнего Востока на этой же основе складывались и школы духовной практики (которые тоже именовались «семьёй» и «домом»), и они имели, разумеется, свой этос, воплощённый в методах и правилах личного совершенствования и сопутствовавшем им фольклоре. Ту же основу, если обратиться к политике, имела и власть в лице царствующих домов, или, по сути, родового тела династии. Школа, понимаемая таким образом, есть преемственность моментов опыта, отмеченных печатью одной и той же типовой индивидуальности. Обучение в такой школе означает усвоение жизненного состояния или качества опыта, в которых воспроизводится духовное прозрение, пережитое основателем (отцом-основателем) школы. Этим принципом на Дальнем Востоке традиционно обеспечивалось единство всякой корпорации, и он выражался в присущем отдельным школам, как и всякому роду и даже любому сообществу, специфическом «стиле», «атмосфере», или, как говорили в Китае, качестве энергии (ци), «едином сердце» коллектива. В уникальных характеристиках этой «родовой» энергии, или, по-другому, дэ дома-школы, и скрывались истинные причины успехов или неудач тех или иных человеческих общностей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.