Эпилог. Жизнь в 2050 году: семь вопросов
Эпилог. Жизнь в 2050 году:
семь вопросов
Экономическая наука может помочь нам понять и улучшить несовершенный мир. Впрочем, в конечном счете экономика — всего лишь набор инструментов. Решать, как пользоваться ими, должны мы. Экономика предопределяет будущее не в большей степени, чем законы физики делают неизбежным исследование нами Луны. Физика делает такое изучение возможным, но решение о том, заниматься ли этим изучением, принимают люди — в значительной мере посредством выделения на подобные исследования ресурсов, которые можно было бы потратить на иные цели. Когда Джон Ф. Кеннеди провозгласил, что США пошлют человека на Луну, он не изменил законы физики, он всего лишь поставил цель, достижение которой потребовало развитой науки. Экономическая наука ничем не отличается от физики. Чтобы наилучшим образом воспользоваться инструментами, которые она предоставляет, нам следует подумать о том, куда мы пытаемся дойти, чего пытаемся достичь. Мы должны решить, каковы наши приоритеты, на какие компромиссы мы хотим пойти, какие результаты готовы (или не готовы) получить. Перефразируя историка экономики и лауреата Нобелевской премии Роберта Фогеля, скажу: мы должны определить, что есть «хорошая жизнь», прежде чем экономическая наука сможет помочь нам достичь этой «хорошей жизни». Вот семь вопросов о жизни в 2050 г., над которыми стоит поразмыслить не только ради предсказания будущего, но и потому, что принимаемые нами ныне решения окажут влияние на то, как мы будем жить в 2050 г.
Сколько минут труда придется затратить для того, чтобы заработать булку? Это вопрос, касающийся производительности. С материальной точки зрения это, пожалуй, самое главное. Почти все прочее из того, что мы рассмотрели (институты, права собственности, капиталовложения, человеческий капитал), — всего лишь средства для достижения этой цели (а также других целей). Если в течение следующего полувека производительность будет возрастать на 1 % в год, к 2050 г. наш уровень жизни будет примерно на 60 % выше. Если производительность будет возрастать на 2 % в год, то наш уровень жизни за тот же срок повысится почти втрое — при условии, что мы продолжим работать столь же напряженно, как делаем это ныне. Действительно, эти рассуждения приводят нас к более мелкому вопросу, который я нахожу более интересным: насколько богатым надо быть, чтобы быть достаточно богатым?
Американцы богаче большинства жителей развитых стран. Мы также работаем напряженнее, имеем менее продолжительные отпуска и позднее уходим на пенсию. Изменится ли такое положение дел? В экономике труда есть нечто, называемое «кривой обратной зависимости предложения рабочей силы». Слава Богу, суть этого проще и интереснее, чем можно было бы предположить, судя по названию. Экономическая наука предсказывает, что по мере роста наших заработков мы работаем все больше — и так вплоть до определенного момента, начиная с которого мы работаем меньше. Время становится важнее денег. У экономистов пока нет полной уверенности относительно точки, начиная с которой кривая показывает обратную зависимость, и относительно силы, с которой эта обратная зависимость проявляется.
Рост производительности предоставляет нам выбор. Мы можем работать с прежней интенсивностью, производя при этом больше. Или же мы можем производить тот же объем благ, работая меньше. Или же мы можем найти некое равновесие между одним и другим. Предположим, американцы будут по-прежнему наращивать свою производительность. Выберем ли мы в этом случае в 2050 г. 60-часовую рабочую неделю и станем ли жить богато (в материальном смысле этого слова) в результате такого увеличения продолжительности рабочего времени? Или же наступит момент, когда мы решим работать 25 часов в неделю и слушать классическую музыку в парке в оставшееся от прежней рабочей недели время? Недавно я обедал с портфельным управляющим крупной инвестиционной компании, который убежден в том, что однажды американцам предстоит проснуться и решить, что они работают слишком интенсивно. Ирония заключается в том, что сам этот господин не собирается работать меньше, он планирует инвестировать средства в компании, производящие товары для досуга.
Сколько людей будут спать под Уэкер-драйв? Это вопрос дележки пирога. В 2000 г. «The Economist» дал мне задание написать статью о бедности в Америке. Поскольку экономика США в то время все еще переживала бум, я стремился найти какое-то зримое проявление разительного разрыва между богатыми и бедными американцами. Соответствующую картинку я обнаружил прямо перед главным входом в здание, где находился мой офис:
Прогулка по Уэкер-драйв в Чикаго дает моментальное представление о подъеме американской экономики. По улице снуют молодые профессионалы, отрывисто отдающие приказы по мобильным телефонам. Покупатели устремляются в изысканные магазины на Мичиган-авеню. Строительные краны вздымаются над огромным новым кондоминиумом класса «люкс», корпуса которого простираются аж до горизонта. Сплошное движение, сплошной ослепительный блеск, сплошное процветание.
Но у Уэкер-драйв есть и менее глянцевая сторона, которая лежит буквально под поверхностью. Лоуэр Уэкер — подземная служебная магистраль, пролегающая прямо под своей изысканной сестрой и позволяющая грузовикам совершать доставки через недра города. Эта магистраль также служит излюбленным убежищем для чикагских бездомных, многие из которых спят в картонных временных жилищах, сооруженных между бетонными опорами. Этим людям не видно всего того блеска наверху, и они по большей части даже не думают о происходящей там жизни. Америка подобна Уэкер-драйв [172].
Что мы хотим пообещать самым неблагополучным людям? Рыночные экономики развитых стран расположены в пределах континуума, на одном полюсе которого находится Америка, а на другом — сравнительно патерналистские экономики европейских стран вроде Франции и Швеции. Европа предлагает более добрый, более мягкий вариант рыночной экономики, но за известную цену. В общем европейские страны предоставляют большую защиту рабочим и имеют более существенную степень материального обеспечения. Щедрые блага предусмотрены законодательством; медицинское обслуживание предоставляют по праву рождения. Результатом этого является общество, которое во многих отношениях более сострадательно. Уровень бедности в Европе, особенно бедности среди детей, гораздо ниже, чем в США. Меньше в Европе и неравенство доходов.
Эта модель приводит также к более высокой безработице и меньшим темпам инноваций и создания рабочих мест. Рабочие, «упакованные» во множество обязательных благ, дороги. Поскольку работающих по найму нельзя с легкостью уволить, компании прежде всего не спешат нанимать работников. Тем временем щедрые пособия по безработице и социальные пособия побуждают работников не спешить наниматься на рабочие места, которые могут им предложить. Итогом становится то, что экономисты называют «склеротическим» рынком труда. В последние годы уровни безработицы в Европе примерно вдвое выше, чем в США.
Американская система — это более богатая, более динамичная, более предпринимательская экономика. Причем экономика более жесткая, сопряженная с большим неравенством. Американская система благоприятствует созданию большого пирога, огромные ломти которого достаются победителям. Европейская система лучше обеспечивает получение каждым человеком по меньшей мере какого-то куска. У капитализма много ароматов. Какой из них выберем мы?
Используем ли мы творчески рынок для решения социальных проблем? Самый простой и самый эффективный способ сделать что-либо — дать людям, сталкивающимся с проблемой, причину захотеть разрешить ее. Все мы одобрительно киваем головами так, словно эта мысль — самая очевидная вещь на свете, а затем расходимся и изобретаем меры, направленные прямо на противоположное. Вся наша система государственного школьного образования не поощряет учителей и директоров в том случае, когда вверенные их заботам школьники учатся хорошо (и не наказывает их за то, что школьники учатся плохо). Мы искусственно удешевляем поездки на автомобилях, косвенным образом субсидируя возникновение целого ряда проблем, начиная от разрастания городов и кончая глобальным потеплением. Большинством наших налогов мы облагаем производительную деятельность вроде работы, сбережений и инвестиций, тогда как могли бы собирать средства в казну и концентрировать ресурсы с помощью налогов, более ориентированных на охрану окружающей среды.
Если выбрать правильные стимулы, то можно использовать рынки для достижения любых целей. Рассмотрим пример редких заболеваний. Как бы плохо ни было любое серьезное заболевание, серьезное и редкое заболевание того хуже. В какой-то момент насчитывалось 5 тыс. заболеваний, которые квалифицировали как настолько редкие, что фармацевтические компании игнорировали их существование, поскольку даже если бы удалось найти лекарства от этих заболеваний, у компаний не было ни малейшей надежды покрыть понесенные ими расходы на научные исследования [173]. В 1983 г. конгресс США принял закон о лекарствах от редких заболеваний. Этот закон дал стимулы, которые делали подобные исследования более прибыльными. Фармацевтическим компаниям в течение семи лет предоставляли гранты на проведение исследований, налоговые кредиты и исключительные права на сбыт и на установление цен на лекарства от редких заболеваний, так называемых «болезней-сирот». За десятилетие, предшествовавшее принятию этого закона, на рынке появилось менее десятка лекарств от таких заболеваний. После принятия закона на рынке появилось примерно двести лекарств от редких заболеваний.
Или задумаемся о торговле квотами на выбросы, которые являются мощным орудием борьбы с глобальным потеплением. Программа работает через установление максимального предела на совокупный выброс некоторых загрязняющих среду веществ, скажем углекислого газа. Затем компаниям (или даже странам) выделяют квоты, или доли этого совокупного выброса. Компании (или страны), которые производят выбросов меньше своей квоты, могут продавать разницу между квотой и фактическими выбросами на рынке квот на выбросы. Компании, превышающие выделенные им квоты, должны выходить на рынок и покупать там права на дополнительные выбросы. Компании, проводящие политику консервации, получают вознаграждение. Действительно, чем больше они сберегают (и чем дешевле средства и методы, которые они могу изыскать для сбережения), тем больше им платят. Между тем компании, которые генерируют чрезмерные выбросы загрязняющих веществ, страдают от сравнительных невыгод; приобретение права на то количество выбросов, которое превышает установленные для них квоты, превращается для них в часть издержек бизнеса.
Сами по себе рынки не разрешают социальные проблемы (в противном случае эти проблемы не были бы социальными). Но если мы разрабатываем решения с надлежащими стимулами, решение социальных проблем облегчается, начиная походить на движение по течению.
Придется ли нам в 2050 г. избавиться от торговых центров? Ничто не обязывает нас соглашаться со всем, что на нас обрушивает рынок. Обозреватель Энтони Льюис из «New York Times» недавно отдал должное красоте итальянских провинций Тоскана и Умбрия: «Серебристые рощи оливковых деревьев, поля подсолнечника, виноградники, сложенные из камня дома и амбары». Посетовав на то, что такие мелкие крестьянские хозяйства экономически невыгодны в мире крупного агробизнеса, Энтони Льюис заметил, что мелкие фермы следует сохранять в любом случае. Он пишет: «Италия — свидетельство того, что в жизни — цивилизованной жизни — есть нечто большее, чем нерегулируемая рыночная конкуренция. Есть ценности человечности, культуры, красоты, общности, и эти ценности могут потребовать отклонения от холодной логики рыночной теории» [174]. В экономической науке нет ничего, что опровергало бы это мнение. Мы вполне можем коллективно решить, что хотели бы защитить определенный образ жизни или нечто, удовлетворяющее наши эстетические запросы, даже если такое решение означает повышение налогов, удорожание продовольствия и замедление темпов экономического роста. Для любого экономиста, как и для м-ра Льюиса, смысл жизни заключается в максимизации полезности, а не доходов. Иногда полезность означает сохранение рощи олив или старого виноградника — просто потому, что нам нравится их вид. По мере того как мы становимся богаче, мы все чаще проявляем склонность ставить эстетику выше доходов и прибылей.
Этот тезис следует принимать с большой осторожностью. Во-первых, мы всегда должны четко и открыто указывать издержки игры против законов рынка, каковы бы ни были эти издержки. Во-вторых, нам следует позаботиться о том, чтобы эти издержки по большей части легли на тех, кто получает удовольствие от последствий подобных решений. Наконец (и это самое важное), нам следует убедиться в том, что одна группа (например, те, кто считает, что придорожные торговые центры чудовищно безобразны) не использует политический процесс и процесс регулирования для того, чтобы навязать свои эстетические предпочтения другой группе (владельцам подобных торговых центров и людям, которые получают удовольствие, с удобством для себя делая в таких центрах дешевые покупки). С учетом сказанного ничто не мешает нам мечтать о мире, в котором не будет придорожных торговых центров с бесплатными парковками.
Будет ли федеральное правительство по-прежнему регулировать количество пепперони в замороженной пицце? Министерство сельского хозяйства США в настоящее время требует, чтобы каждая замороженная мясная пицца содержала по меньшей мере 10 % мяса. Это означает, что в каждой пицце диаметром 12 дюймов должно быть примерно 20 ломтиков пепперони — свиной или говяжьей колбасы. (Министерство сельского хозяйства рассматривает предложение об уменьшении обязательного количества мяса на 40 %, т. е. в каждой пицце будет на 8 ломтиков колбасы меньше [175].) Регулирование количества пепперони — занятие глупое, но проблема на самом деле не в замороженной пицце. Проблема в том, что должно делать правительство и чего оно делать не должно. Экономическая наука может вывести нас за пределы бессмысленных дебатов о степени государственного вмешательства в экономику. Государство должно делать столько, сколько делало всегда, хотя и необязательно в сфере регламентирования количества ломтиков колбасы в замороженной пицце. Мир становится все более сложным и взаимозависимым, и наши институты должны соответствовать этим переменам. Что заставляет мировых лидеров не спать по ночам? Глобальное потепление? Распространение наркотиков? Терроризм? Торговля? Финансовые кризисы? Ни одну из этих проблем нельзя решить без участия государства; на самом деле ни одну из этих проблем нельзя успешно решить без сотрудничества государств.
В данном случае представители обоих полюсов политического спектра прячут головы в песок. Правые живут в постоянном страхе перед «мировым правительством». Левые видят в большинстве международных институтов проявления капиталистического заговора. Правительства несовершенны, несовершенны и международные институты. Но они все равно необходимы и станут еще более необходимыми.
Есть ли у нас действительно продуманная монетарная политика? Японская экономика, одна из крупнейших и наиболее производительных экономик мира, более десятилетия переживает стагнацию. Индекс Никкей, японский эквивалент индекса S&P 500, сегодня не выше, чем он был в конце 1980-х годов. Это должно заставить нас приостановиться. Взять паузу. Экономический обозреватель «New York Times» Пол Кругман писал после 11 сентября:
Хотелось бы уверенно сказать, что безрадостный опыт Японии не имеет ни малейшего отношения к США. Разумеется, во многих отношениях США и Япония — очень разные страны. Однако между тем, что случилось в Японии десять лет назад, и тем, что случилось с экономикой США всего лишь несколько недель назад, есть явное сходство. Действительно, история Японии очень походит на назидательную пьесу, которую сочинили в назидание именно нам [176].
Мы еще не подчинили себе цикл деловой активности (приливы и отливы, периодически приводящие к спадам экономики). Мы в лучшем случае укротили этот цикл. Из 50 лет, предшествовавших Великой депрессии, экономика испытывала спад примерно 25 лет. После Великой депрессии экономика переживала спады в течение менее 20 % времени [177]. Мы обрели лучшее понимание налоговой и монетарной политики, вследствие чего экономика стала развиваться более плавно.
И все-таки есть множество причин для того, чтобы проявлять смирение. Даже теперь мы не вполне понимаем Великую депрессию. Как могло случиться, что зрелая и эффективная экономика двинулась вспять, потеряв около 30 % своих производственных мощностей и лишив каждого четвертого американца работы? Японская экономика, это чудо 1980-х годов, упрямо противится традиционным мерам монетарного и налогового регулирования, тем самым вызывая то, что «Wall Street Journal» назвал «одной из величайших экономических дискуссий столетия» [178]. Может ли нечто подобное произойти в США? Не исключено.
Будет ли через 50 лет понятие «африканские тигры» означать заповедник или историю стремительного развития? Найдите ребенка, скажем, восьми-девяти лет от роду, и попытайтесь объяснить ему, почему значительная часть мира живет хорошо, даже роскошно, тогда как в иных частях планеты миллионы людей умирают от голода, а миллиарды других едва-едва избегают голодной смерти. В какой-то момент ваши объяснения начнут выглядеть неубедительными и неадекватными. Очевидно, что у нас нет магического средства, обеспечивающего экономическое развитие. Нет у нас и средства, исцеляющего от рака, однако мы не сдаемся. Будет ли мир в 2050 г. гораздо менее бедным, чем сейчас? Не факт. Мы можем представить себе восточно-азиатский сценарий, по которому страны преображаются за какие-то десятилетия. А можем представить и сценарий Африки южнее Сахары, где страны от десятилетия к десятилетию влачат унылое существование без сколько-нибудь заметного экономического роста. Один сценарий выведет миллиарды людей из нищеты и несчастья, а другой никого и никуда не выведет.
Когда мы спрашиваем о том, будут ли бедные страны через 50 лет по-прежнему бедны, этот вопрос кажется далеким и абстрактным, почти таким же, как если бы ответ на него зависел от будущего расположения светил. Но когда мы разбиваем этот вопрос на составляющие, когда мы спрашиваем о вещах, которые как нам известно, будут отличать богатые страны от бедных, проблема глобальной нищеты начинает казаться более внятной и решаемой. Создадут ли правительства развивающихся стран именно те институты, которые обеспечат функционирование рыночной экономики, и станут ли эти правительства поддерживать такие институты? Разовьют ли эти страны экспортные отрасли, которые позволят им вырваться из капкана примитивного сельского хозяйства? И откроют ли США свой огромный рынок для товаров, производимых экспортными отраслями развивающихся стран? Используют ли богатые страны свои технологии и ресурсы для борьбы с болезнями, терзающими развивающиеся страны, особенно для борьбы со СПИДом? Появится ли у семьи индийских крестьян, в которой завтра родится девочка, стимул к инвестициям в ее человеческий капитал?
Это — всего лишь мои вопросы. Надеюсь, что теперь у вас появились ваши собственные. Удивительным в экономике является то, что как только вы знакомитесь с фундаментальными идеями, они начинают проявляться везде. Грустный парадокс курса «Econ 101» заключается в том, что изучающие его слишком часто страдают от нудных эзотерических лекций, тогда как экономика буквально окружает каждого человека. Экономика предлагает понимание богатства, нищеты, отношений между полами, окружающей среды, дискриминации, политики — называю лишь некоторые из затронутых нами предметов. Как же все это может быть неинтересным?