7. Дикарское общество Торстейна Веблена

7. Дикарское общество Торстейна Веблена

С момента выхода в свет в 1776 году"Богатства народов" прошел уже век с четвертью, и казалось, что великие экономисты не обошли своим вниманием ни один уголок нашего мира, досконально изучив его величие и нищету, наивность, зачастую соседствующую с отпетым цинизмом, и грандиозные технологические прорывы на фоне падения моральных ценностей. Мир этот был удивительно разносторонним и поддавался массе разных толкований, но у него была важная объединяющая черта. Он был европейским. Общество менялось и усложнялось, но мы жили в Старом Свете, который был не чужд педантичности.

Например, стоило Дику Аркрайту, подмастерью цирюльника, сколотить состояние на прядильных машинах, как он превратился в сэра Ричарда. От таких выскочек Англия оберегала многовековую традицию джентльменства очень просто: приглашая их в ряды джентльменов, людей благородной крови и манер. Да, выскочки приносили с собой взгляды, свойственные среднему классу, и даже намек на неприятие аристократии как таковой, но это было не все. В их багаже находилось место невольному осознанию того, что в самые высокие слои общества нельзя было попасть ни за какие деньги. Как убедительно свидетельствовали многочисленные комедии нравов, несмотря на все свои миллионы и наспех приобретенный герб, пивной магнат заметно отличался от разорившегося наследственного дворянина, жившего по соседству. Успешные европейские денежные дельцы могли быть богаты, как Крез, но их наслаждение своими состояниями заметно омрачалось мыслью, что это лишь один — и уж точно не решающий — шаг наверх по социальной лестнице.

В Америке все было по-другому. Дело было не только в том, что основатели страны искренне презирали разделение людей по имени и происхождению, — в народном фольклоре очень прочно укоренился дух независимости и успешности каждого конкретного человека. Любой американец был хорош настолько, насколько он сумел это показать, и его успехи не требовали одобрения специалистов по генеалогии. И хотя мрачные, выжимающие пот заводы Новой Англии до боли напоминали заводы Англии старой, манеры и поведение их хозяев существенно различались. Пока европейский капиталист еще находился в плену своего феодального прошлого, его американский коллега нежился в лучах солнца, ведь его тяга к могуществу и бьющая через край радость от обладания богатством не встречали никаких препятствий. В бурной второй половине XIX века деньги в Соединенных Штатах стали важной стартовой площадкой на пути к общественному признанию, и обладателю солидного состояния уже не требовалось визы для входа в высшие сословия.

Именно поэтому в Новом Мире деньги делались в куда более острой и менее джентльменской борьбе, чем за рубежом. Ставки в этой игре, как и шансы на успех, были куда выше. Соответственно, до честной игры никому дела не было.

Так, в 1860-х годах гений водных перевозок и торговли Корнелиус Вандербильт обнаружил, что партнеры по бизнесу угрожали его собственным интересам — по тем временам совсем не редкое открытие. Он отправил им письмо следующего содержания:

Джентльмены!

Вы предприняли попытку разорить меня. Я не буду преследовать вас в судебном порядке, ведь это занимает много времени. Вместо этого я разорю вас.

Искренне Ваш, Корнелиус Вандербильт[187].

Это он и сделал. "Какое мне дело до закона, если у меня есть власть?" — вопрошал Вандербильт, долгое время носивший звание коммодора[188]. Некоторое время спустя в похожем духе высказывался и Джон Пирпойнт Морган. Когда бывший с ним на короткой ноге Элберт Гэри, более известный как судья Гэри, как-то раз в судебном порядке вынес Моргану предупреждение, тот взорвался: "Мне не нужен юрист, который рассказывает, чего я не могу сделать. Я нанимаю его затем, чтобы он объяснял, как делать то, что я хочу"[189].

Американцы опережали своих европейских современников не только по части пренебрежения к законам; во время схватки они жертвовали джентльменской рапирой ради более подобающего хулиганам кастета. Примером может служить борьба за контроль над железной дорогой Олбани-Саскуэханна, ключевым звеном системы, обладать которой желали аристократичный Морган и Джим Фиск. Один конец полотна находился в руках Моргана, в то время как другой был оплотом Фиска. Их конфликт был разрешен так: каждый сел в паровоз на своем конце дороги и направил его, словно на огромном игрушечном железнодорожном полотне, в сторону соперника. Даже после столкновения проигравший (Фиск) не сдался, а ушел с высоко поднятой головой: отдирая от земли рельсы и круша строительное оборудование.

В этой схватке за индустриальное господство никто не просил пощады и не щадил других. В ход шел даже динамит — с его помощью компания "Стандард Ойл" извела особо упрямого конкурента. Менее жестокие средства, вроде похищений, поражали не безнравственностью, а изобретательностью. Когда в 1881-м свирепая снежная буря накрыла Нью-Йорк и разрушила телеграфные линии, безжалостный повелитель финансового мира Джей Гулд был вынужден прибегнуть к услугам посыльного для передачи приказов своему брокеру. Его противники воспользовались представившейся возможностью: выкрав мальчика, они заменили его очень похожим, и на протяжении нескольких недель потрясенный Гулд обнаруживал, что все его ходы каким-то непонятным образом были заранее известны врагам.

Что и говорить, от пиратов, постоянно заставлявших друг друга прохаживаться по доске над кишащим акулами морем, было бы глупо ожидать почтительного отношения к внешнему миру. Обман и доение инвесторов считались нормальным делом, да и весь фондовый рынок воспринимался как своего рода частное казино для богачей, в котором сторонние наблюдатели делали ставки, а титаны финансового мира останавливали колесо рулетки в нужном положении. Что до общего потока ставок при таких условиях игры, то здесь решения принимала публика. Подобное отношение можно было назвать похвальным, если бы те же титаны не делали все от них зависящее, чтобы заполучить людей в свое игорное заведение.

Надо сказать, что публика откликалась с охотой; когда начинали "говорить", что Гулд или Рокфеллер покупали дороги, медь или сталь, люди тут же следовали их примеру в погоне за легкой наживой. Казалось, что их веру не могло пошатнуть ничто, даже количество провалов в расчете на одно удачное вложение, и во многом благодаря силе этой веры стало возможно самое натуральное мошенничество. Головокружительным образцом подобной ловкости рук стала покупка медной компании "Анаконда" Генри Роджерсом и Уильямом Рокфеллером, в результате которой ни один из них не потратил ни доллара! Вот как они действовали.

Роджерс и Рокфеллер выдали некоему Маркусу Дейли чек на 39 миллионов долларов в счет принадлежащей "Анаконде" собственности, с условием, что тот поместит его в Национальный городской банк Нью-Йорка и оставит на определенное время.

Затем они создали — на бумаге — "Объединенную медную компанию", чьими руководителями стали их собственные клерки. По указанию финансистов компания приобрела "Анаконду" за 75 миллионов. Оплата, впрочем, производилась не наличными, а акциями "Объединенной компании", очень кстати выпущенными незадолго до того.

Теперь Роджерс и Рокфеллер взяли взаймы у Национального городского банка 39 миллионов для оплаты по выданному Маркусу Дейли чеку, а в качестве гарантии по ссуде предоставили акции "Объединенной компании" на 75 миллионов долларов.

После этого они продали акции "Объединенной компании" на рынке (предварительно расписав их достоинства через своих брокеров) за 75 миллионов.

На вырученные деньги они выплатили причитавшиеся Национальному городскому банку 39 миллионов — оставив 36 миллионов долларов в качестве чистой прибыли[190].

Разумеется, где большие и легкие деньги — там и потрясающее количество обманов и надувательств. Президент железных дорог Чикаго, Сент-Пола и Канзаса А. Б. Стикни говорил, что как джентльменам он готов довериться своим коллегам-железнодорожникам в любой ситуации, но в качестве президентов железных дорог и на секунду не оставил бы с ними собственные часы.

И такой цинизм был более чем оправдан. На одной из встреч главы железных дорог пришли к соглашению по поводу единого грузового тарифа, который мог бы избавить их от участия в постоянной ценовой войне друг с другом. Во время перерыва в переговорах один из участников выскользнул за дверь и отправил телеграмму с новой ценой в свой офис с тем, чтобы его компания быстрее других опустила тариф и оказалась в выигрыше. Так получилось, что содержание его послания вскрылось, и следующее заседание группы началось с убедительной демонстрации того, что даже среди воров нет никакого понятия о чести.

Обычно, говоря о той эпохе, мы покрываемся смущенным румянцем. Безумства того времени поистине гротескны (на некоторых вечеринках сигареты заворачивали в стодолларовые бумажки — чтобы вдыхать богатство), а жестокость напоминает средневековую. Но дух эпохи легко истолковать превратно. Тиранившие общество богачи так же неистово растаптывали и друг друга. Их наглые, чуждые каких бы то ни было принципов действия не были просчитанной низостью и не являлись намеренной насмешкой над христианскими ценностями. Дело было в фантастической энергии, которую не могли усмирить никакие барьеры и благородные позывы. Как-то Морган сказал: "Я не должен обществу ничего", — и в этой ремарке содержалось его истинное кредо, а не бессердечное безразличие к судьбам мира. Во времена великих магнатов капитала бизнес был делом жестоким, и проявления нравственности практически наверняка приводили к поражению.

А экономисты? Что говорили по этому поводу они?

Ничего особенного. Американцы последовали за своими европейскими учителями и применяли к американской экономике заведомо не подходящие ей шаблоны. Поражающая воображение схватка за богатство описывалась как процесс"расчетливого накопления", откровенное мошенничество оказывалось"предприимчивостью", а окружавшая капиталистов безумная роскошь — всего лишь бесцветным"потреблением". Мир был отмыт до неузнаваемости. Читатель знаменитого"Распределения богатства" Джона Бейтса Кларка мог бы подумать, что никаких миллионеров в Америке и в помине нет, а"Экономика" Фрэнка Уильяма Тауссига совершенно не подготавливала к встрече с заведомо несправедливым фондовым рынком. Заглянувший в статьи профессора Лафлина[191] на страницах"Атлантик мансли" мог бы узнать, что в основе крупнейших состояний лежат"самопожертвование, упорство и мастерство", и каждый человек имеет право"наслаждаться плодами своих усилий, не делясь с остальными". По всей видимости, это означало, что законы можно было продавать и покупать так же, как бриллианты.

Одним словом, официальной экономике недоставало объективности и восприимчивости к переменам. Словно не замечая богатства и неумеренности, которые и составляли самую суть Америки того времени, она рисовала свою собственную модель общества. Ей не хватало как живости линий, так и красок. Дело было не в отсутствии мужества, честности или интеллектуальной состоятельности, а в том, что Мальтус однажды определил как"подспудное предубеждение, овладевающее нами в таящих для нас интерес ситуациях". Американские экономисты были слишком вовлечены в вызывавшие неподдельный энтузиазм события, чтобы отстраниться от предмета своего изучения и окинуть его критическим взором.

Остро назревала необходимость в оценке незаинтересованного чужака — кого-то наподобие Токвиля или Брайса[192], кто мог бы смотреть на пейзаж под тем углом, что доступен лишь постороннему. И такой человек нашелся в лице Торстейна Бунде Веблена — американца по рождению, человека ниоткуда по своей природе.

Торстейн Веблен был крайне странным типом[193]. На вид его можно было принять за типичного норвежского фермера. Вот фотография: жидкие, прямые волосы разделены на пробор и спадают по обе стороны низкого, покатого лба. Небольшая голова делает Веблена похожим на гнома из детских сказок. Тупой нос и внимательные, живые глаза сельского жителя. Рот еле видно за неряшливыми усами, а подбородок покрыт неопрятной бородой. Его плотному костюму не помешала бы утюжка, а к жилету прикреплена внушительных размеров английская булавка, не дающая потеряться часам. Чего на фотографии не увидеть, так это еще двух таких же булавок, поддерживающих его носки; пожалуй, она не дает и четкого представления о долговязой фигуре и величавой, бесшумной походке, которая обычно отличает охотников.

За странной внешностью скрывалась еще более необычная личность. Да, обладатель таких глаз просто-таки должен быть дотошным исследователем, да и откровенно простоватый вид настраивает на определенную примитивность в обхождении с важными вопросами. Во внешности Веблена не была отражена лишь самая важная черта его существования — полная отчужденность от общества.

Как правило, подобная отстраненность свойственна нездоровым людям, и по сегодняшним меркам Веблен был чистой воды невротиком. Он изолировался от окружающего мира целиком, не оставляя ни малейшей щелочки. Он шел по жизни так, словно принадлежал другому миру, а происшествия, казавшиеся его современникам тривиальными, считал странными, причудливыми и любопытными — именно такими видятся антропологам представители примитивных племен. Другие экономисты, включая Адама Смита и Карла Маркса, не только не бежали от своего общества, но были с ним одной плоти; одни благоговели перед окружающим миром, другие задыхались от негодования. К Торстейну Веблену это не относится. Люди вокруг него общались, бурлили энергией, стремились к новым вершинам — Веблен же оставался в стороне, словно эта жизнь сбивала его с толку, отталкивала, не вызывая при этом никакого интереса. Для нее он был посторонним.

И конечно, будучи посторонним, он не принимал условий внешнего мира — но и не отвергал их бесповоротно. Мир казался Веблену холодным, сковывал его, и он поступал так, как делает миссионер, столкнувшись с племенем дикарей. О признании этих людей своими не могло быть и речи, и целостность характера сохранялась лишь ценой ужасающего одиночества. Многие превозносили его, а кто-то даже любил, но близких друзей у него не было. Он никого не называл по имени и по-настоящему не полюбил ни одну женщину.

Нетрудно догадаться, что Веблен представлял собой клубок странностей. Он отказывался завести телефон и не видел смысла в каждодневной уборке постели (утром он расстилал сверху покрывало лишь затем, чтобы вечером вновь скинуть его), а у стен его комнаты рядком стояли книги в их изначальных коробках. Будучи ленивым, он ждал до тех пор, пока грязной не станет каждая тарелка, и тогда мыл всю стопку посуды — поливая ее из шланга. Противник любых правил, он ставил всем своим студентам одинаковые оценки вне зависимости от качества работы, но когда кому-то была нужна более высокая отметка для получения стипендии, профессор с удовольствием исправил "удовлетворительно" на "отлично". Он был похож на шаловливого ребенка, постоянно докучавшего университетской администрации; если та делала соответствующие объявления, он относился к классной перекличке с особой тщательностью, аккуратно отделяя карточки с именами отсутствующих студентов. Но стоило ему отделить одних от других, как стопки как будто случайно смешивались. Он был склонен к садизму и не избегал жестоких шуток; так, один раз он одолжил у проходящего мимо крестьянина сумку и вернул ее уже с осиным гнездом внутри. Как правило очень предсказуемый, однажды на вопрос девочки о том, что значили его инициалы"Т. В.", он ответил:"Teddy Bear"[194]. После этого она продолжала так его называть, но больше никто на такое не отваживался. Загадочный профессор не любил связывать себя никакими обязательствами. Вот выходка вполне в его духе. Когда однажды кто-то поинтересовался мнением Веблена по поводу опубликованных в редактируемом им журнале работ одного социолога, он ответил:" В среднем на страницу приходится 400 слов. У профессора NN этот показатель равен 375". Удивительнее всего то, что настолько угрюмый и не располагающий к себе субъект пользовался неослабевающей популярностью у женщин. У него всегда кто-то был, но не всегда — по его воле."Ну а что еще делать, если женщина атакует тебя?" — сказал он как-то раз.

Этот поразительный, непонятный человек был постоянно замкнут в себе, и его мысли и чувства выходили наружу лишь по одному каналу: он писал на английском языке настолько же остром, как и он сам, обильно сдабривая его малопонятными выражениями и неизвестными фактами. Он препарировал мир, словно опытный хирург, но его скальпель был настолько хорошо заточен, что не оставлял крови. Филантропию он величал "упражнениями в прагматичной романтике", религию характеризовал не иначе как"производство неосязаемых продуктов в энном измерении на продажу"[195]. О главных церковных организациях он писал как о"сети розничных магазинов", а отдельные церкви называл "прилавками" — и даже язвительность этих фраз не может скрыть их выразительности. Трость для него была "объявлением о том, что обладатель ее предпочитает не занимать свои руки осмысленным делом"; он также замечал, что она может использоваться как оружие. "Обладание настолько осязаемым и примитивным орудием порадует всякого, кто наделен хотя бы малой толикой свирепости"[196]. Наделен свирепостью! Удивительно дикая и вместе с тем хлесткая фраза.

Но при чем тут экономика? Строго говоря, ни при чем. Экономика для Веблена отличалась от викторианской игры, в которой мир приходит к спокойствию и благополучию в результате решения дифференциальных уравнений; она не имела никакого отношения и к попыткам ранних экономистов объяснить, как должен функционировать наш мир. Веблену было интересно другое: почему мир именно таков, каким он представляется нам. Его исследования касались не экономической игры как таковой, а ее участников; его интересовал не сюжет, но конкретные нравы и обычаи, сопутствовавшие известной игре под названием "экономическая система". Одним словом, объектом своего изучения он сделал экономического человека с его обрядами и привычками, и в рамках подобного антропологического по своей сути подхода прогуливавшиеся с тростью и посещавшие церковь джентльмены казались ему фигурами не менее важными, чем землевладелец, присваивающий нечто под названием "рента". Он стремился понять истинную суть общества, в котором жил, и на этом пути, щедро усыпанном ложью и лицемерием, ему предстояло собирать свидетельства и улики там, где они обнаруживали себя, шла ли речь об одежде, манерах или речи. Подобно психоаналитику, он часто намертво вцеплялся во внешне ничего не значащие мелочи, которые, по его мнению, отражали невидимые, но крайне важные аспекты реальности. Как и в случае с психоаналитиком, результаты его поиска зачастую казались странными и даже отталкивающими с точки зрения здравого смысла.

Подходя к рассмотрению нашего общества, Веблен оставляет в стороне жалость, и мы очень хорошо это увидим. Но своим высочайшим качеством его анализ обязан вовсе не желанию унизить людей, а холодной отрешенности в оценке дорогих нашему сердцу понятий. Возникает ощущение, что ничто не кажется Веблену хорошо изученным и недостойным внимания, а значит, ничто не избежит его суда. Действительно, только поистине бесстрастный ум мог разглядеть в обычной трости как декларацию праздности, так и варварское оружие.

При более внимательном изучении кажется, что эта невозмутимость сопровождала его всю жизнь. Четвертый сын и шестой ребенок, Веблен родился в 1857 году в семье норвежских эмигрантов, неподалеку от границы, на ферме. Его отец Томас Веблен был сухим, надменным человеком, предпочитал думать не спеша и при этом был довольно независим; позднее Веблен говорил, что умнее человека в своей жизни он не встречал. Кари, мать будущего экономиста, была отзывчивой, увлекающейся, стремительной женщиной. Именно от нее Веблен перенял увлечение исландскими верованиями и норвежскими сагами, которое он пронес через всю жизнь. С раннего детства он был странным, ленивым ребенком, который необходимым занятиям предпочитал чтение книг на чердаке, был горазд на выдумывание намертво прилипавших прозвищ и заметно выделялся своим интеллектом. Его младший брат вспоминал: "Почти с самого начала мне казалось, что он знает все. Я мог задать любой вопрос и получить на него подробнейший ответ. Позднее я узнал, что часто он сочинял, но и врал он прекрасно"[197].

Как будто Веблен и так был недостаточно необычной личностью, воспитание вбило лишний клин между ним и миром вокруг. Его суровое и простое детство было соткано из отдельных событий. В доме Вебленов одежда была самодельной; о существовании шерсти они и знать не знали, а верхняя одежда изготавливалась из телячьей кожи. Кофе и сахар считались предметами роскоши, в эту же категорию попадала и сорочка. Что важнее всего, детство Веблена было детством иностранца и чужака. Прибывшие в Америку норвежцы сбивались в плотные, независимые от остальных группы, где родным языком был норвежский, а истинной родиной — Норвегия. Английский Веблен изучал как иностранный язык и овладел им в совершенстве лишь в колледже. Что характерно для подобного патриархального, замкнутого общества, первое подозрение о том, что он пойдет в колледж, промелькнуло у Веблена в тот момент, когда он трудился в поле; его собранные вещи уже лежали в экипаже.

Ему было семнадцать, и семья выбрала для него академический колледж Карлтона — аванпост культуры и просвещения восточного побережья, расположенный неподалеку от одного городка в Миннесоте, где и трудились Веблены. Торстейна отправили туда с прицелом на последующую карьеру лютеранского священника, и он очень скоро обнаружил, что Карлтон был воплощением религиозности. Надеждам приручить этот деятельный, мятежный ум, поместив его в атмосферу набожности, не суждено было сбыться. Как-то раз во время традиционных еженедельных чтений вместо привычных рассуждений о необходимости обращения язычников в истинную веру юный Веблен поразил присутствующих исполнением произведений с названиями "Оправдание каннибализма" и "Апология пьяницы". На вопрос, не защищает ли он таким образом эти примеры порочности, Веблен обходительно отвечал, что занят исключительно научными наблюдениями. Факультет признавал его гениальность, но и побаивался. Джон Бейтс Кларк (впоследствии ставший одним из самых выдающихся академических экономистов страны) симпатизировал своему ученику, но считал того "плохо приспособленным к жизни".

Из всех возможностей, представившихся ему в Карлтоне, странный, но безусловно одаренный юноша выбрал самую фантастическую. Между ним и Эллен Рольф — племянницей президента колледжа — вспыхнула страсть. Сама Эллен была яркой личностью и обладала сильным интеллектом, так что молодые люди сблизились под действием силы притяжения. Веблен читал своей избраннице труды Спенсера, обратил ее в агностицизм и, кажется, убедил себя в том, что она происходит от героя ранних викингов, Ганга Рольфа.

Они поженились в 1888 году, и их отношения постоянно бросало из одной крайности в другую. Судя по всему, этот далекий от мира мужчина не мог дать слишком много любви, но остро нуждался в женской заботе и, за редкими исключениями (одна девушка назвала его "шимпанзе"), получал желаемое. Личность женщины при этом большого значения не имела; Веблен не хранил верность Эллен, да и она частенько покидала его — то из-за совершенных им ошибок, то из-за жестокости в обращении с ней. Иногда она уходила, отчаявшись подобрать ключ к непроницаемому, отгороженному от остального мира стеной внутреннему миру мужа. Тем не менее раз за разом Веблен старался восстановить их отношения и делал это очень по-своему. Как правило, он без предупреждения заглядывал в ее домик в лесу, держа в руках пару черных чулок и вопрошая: "Мадам, не ваше ли это?"

Покидая Карлтон, Веблен уже всерьез думал об академической карьере. Вместо этого он вступил на долгую, иногда казавшуюся бесконечной дорогу разочарований и не сходил с нее в течение своей профессиональной жизни. Ему не надо было многого, но и скромные достижения не давались ему легко. Однажды он попросил бывшего ученика похлопотать за него в одной компании по социальному обеспечению, и тот согласился — но лишь затем, чтобы занять заветный пост самому. Хотя до этого оставалось еще много лет. Веблен получил назначение в крошечную академию Мононы в Висконсине, ну а когда через год она навсегда закрыла свои двери, отправился в университет Джона Хопкинса в надежде получить стипендию на изучение философии. Несмотря на поток самых благоприятных рекомендаций, стипендия обошла его стороной, и Веблен переехал в Йель, где в 1884 году получил степень доктора философии с высокой оценкой, Но и теперь его перспективы не стали выглядеть более привлекательно.

Подхватив в Балтиморе малярию, которая требовала специальной диеты, он вернулся домой. Веблен мог быть кем угодно, но только не благодарным больным. Он требовал лошадь с экипажем ровно тогда, когда она была очень нужна другим, чем постоянно изводил свою семью. Домочадцам он сообщал, что они все больны туберкулезом и, кроме того, обречены на неудачи, поскольку не умеют как следует врать. Он лежал на кровати и бездельничал. "Ему повезло, — писал его брат, — принадлежать к народу и семье, возведшим семейные ценности в ранг ценностей религиозных… Торстейн был единственным бездельником в очень уважаемом обществе… Он лишь читал и бездельничал, а на другой день бездельничал и только потом читал"[198].

Без сомнений, он прочитал все, от политических брошюр и трудов по экономике и социологии до сборников лютеранских гимнов и трактатов по антропологии. Праздность, в которой он пребывал, лишь усугубляла его изолированность от общества, делала ее еще менее переносимой и поэтому более въевшейся. Время от времени он выполнял подвернувшийся заказ, возился с заведомо бесполезными изобретениями, посмеивался над окружавшей его безвкусицей, занимался ботаникой, беседовал с отцом, написал несколько статей — и искал работу. Поиски не увенчались успехом. Ввиду отсутствия докторской степени по теологии он не мог устроиться в религиозные школы, а для других учебных заведений ему недоставало блеска и обаяния. Когда, во многом вопреки желанию ее семьи, он женился на Эллен, то отчасти поправил свое положение и искренне надеялся занять пост экономиста на железных дорогах Атчисона, Топеки и Санта-Фе, президентом которых был ее дядя.

Как и всегда, он стал заложником собственного невезения. Компания оказалась в затруднительном финансовом положении и была выкуплена группой банкиров, после чего об устройстве туда на работу не могло быть и речи. В другой раз он пытался устроиться в Университет Айовы. Докторская степень, рекомендательные письма, связи жены — все предвещало успех. Из этой затеи ничего не вышло — во многом из-за его нерешительности и агностицизма; в последнюю минуту сорвался вариант и с колледжем Святого Олафа. Казалось, будто сама судьба противится его желанию выйти из изоляции.

Изоляция эта продолжалась семь лет, в течение которых он разве что читал. Наконец был созван семейный совет. Торстейну исполнилось тридцать четыре года, но он ни разу не занимал хоть сколько-нибудь приличной должности. Было решено, что он снова примется за преподавание и в очередной раз попытается проникнуть в академический мир.

Он выбрал Корнеллский университет и в 1891 году вошел в кабинет Дж. Лоренса Лафлина со словами "Я — Торстейн Веблен". Скорее всего, Лафлин, сторонник консервативных взглядов на экономику, был несколько ошарашен; ко всему прочему, его посетитель был облачен в енотовую шапку и вельветовые штаны. И все же что-то в нем приглянулось более опытному экономисту. Он отправился к президенту университета и добился выдачи специального гранта. Веблен наконец получил работу, а когда на следующий год Чикагский университет открыл свои двери и пригласил Лафлина возглавить кафедру экономики, последовал за ним, перейдя на оклад в 520 долларов. Стоит лишь добавить, что после смерти Лафлина[199] его главным вкладом в развитие экономики объявили именно переезд Веблена в Чикаго.

Университет был первым местом работы тридцатипятилетнего Веблена, кроме того, заведение замечательно отражало нравы того общества, что Веблен собирался препарировать. Университет был основан Рокфеллером, и это нашло отражение в студенческом фольклоре:

Джон Дэйвисон Рокфеллер —

Чудесный человек.

Университету нашему

Выписывает чек.

Вопреки ожиданиям университет не стал оплотом консерватизма. Скорее чем-то вроде академической вариации деловой империи, царившей в мире бизнеса. Амбициозному президенту Уильяму Рейни Харперу было всего тридцать шесть лет. Восторженный Уолтер Хайнс Пейдж[200] сравнивал его с лидерами делового мира. Предпринимательская жилка не покидала Харпера и на президентском посту: он не задумываясь переманивал лучших профессоров из других колледжей, помахивая у них перед носом солидным контрактом. Чикагскому университету, подобно участвовавшей в его создании "Стандард Ойл", удалось сконцентрировать большую долю американского интеллектуального капитала исключительно за счет своего финансового могущества. Такая ситуация рано или поздно не могла не привлечь к себе язвительное перо Веблена, но насыщенная интеллектуальная атмосфера определенно шла ему на пользу. Университет мог похвастаться Альбертом Майкельсоном, который определил скорость света с доселе невиданной точностью, физиологом Жаком Лёбом, социологом Ллойдом Морганом, шикарной библиотекой и новым экономическим журналом.

Веблена начали замечать, его репутация основывалась на буквально энциклопедических знаниях. "А вот доктор Веблен, который знает двадцать шесть языков", — говорил один из его студентов. Известный философ Джеймс Хайден Тафтс столкнулся с ним в экзаменационной комнате: "Когда я вошел, экзамен уже начался, и какой-то незнакомый мне человек задавал вопросы. Я не слышал, чтобы кто-нибудь говорил настолько медленно: мне с трудом удавалось держать в уме начало вопроса, когда он подходил к концу. Но через какое-то время я понял, что передо мной очень умный человек, проникающий в фундаментальные вопросы, не показывая собственных пристрастий, за исключением желания вникнуть в суть вещей"[201].

Он оставался абсолютно закрытым для других людей. Никто не знал его точки зрения ни по одному вопросу. Люди интересовались у жены, действительно ли он социалист, на что она в неведении пожимала плечами. Его оружием всегда была сдержанная, вежливая объективность, которая позволяла ему изучать мир в отдельности от его эмоционального наполнения и держать на расстоянии вытянутой руки тех, кто с наибольшей вероятностью мог нарушить его защитные построения. "Скажите, профессор Веблен, — как-то спросил у него студент, — вы хоть что-нибудь принимаете всерьез?" — "Да, — отвечал он, переходя на заговорщический шепот, — но не говорите об этом никому".

Пример из более поздней жизни дает ясное представление об этом человеке. В классе он появлялся мрачным и изнуренным после проведенной за книгами ночи, опускал на стол тяжеленный том на немецком языке и начинал нервно перелистывать его, помогая себе пальцем, желтым из-за единственной роскоши, что он себе позволял, — страсти к дорогим сигаретам. В свое время бывший его студентом преподобный Говард Вулстон так описывал занятия:

Низким, скрипучим голосом он начинал рассказ об экономике древних германцев. Недавно он говорил о несправедливой юридической фикции, введенной дворянами с одобрения церкви. В этот момент его губы скривились в злобной ухмылке, а в глазах заплясали голубые чертики. С едким сарказмом он подверг сомнению утверждение, будто воля аристократов соответствует воле Бога, а затем привел последствия этого заблуждения для современных институтов. Потом тихо усмехнулся и продолжил свой исторический экскурс[202].

Его метод обучения приходился по душе далеко не всем. Он искренне считал, что чем меньше студентов — тем лучше, и не предпринимал никаких усилий по оживлению дискуссии; видимо, ему нравилось избавляться от учеников. Однажды он попросил религиозную студентку назвать, во сколько бочонков пива она оценила бы значение для нее церкви, а когда другая, прилежно записывавшая все его слова ученица попросила повторить предложение, он сказал, что, по его мнению, оно того не стоит. Веблен говорил сбивчиво, бормоча что-то себе под нос, и часто отвлекался от темы. Посещаемость его лекций упала, как-то на курсе остался всего лишь один студент. Позже, уже в другом университете, табличка на двери, гласившая "Торстейн Веблен, понедельник, среда и пятница, с 10 до 11", постепенно меняла свой внешний вид, пока не стала выглядеть так:"Понедельник, с 10 до 10.05".

Те немногие, кто внимательно вслушивался в его унылый, гудящий голос, были вознаграждены сполна. Один из студентов привел с собой приятеля, который так описывал свои впечатления:

Да, было страшновато. Наверное, так размеренно мог бы разговаривать мертвец, и погасни огонь за прикрытыми веками, никто бы этого и не заметил. Но те из нас, кто день за днем посещал его занятия, обнаружили, что необычная манера прекрасно отражает своеобразный и слегка насмешливый ум, исследовавший явления одно за другим. Его интеллект вкупе с широчайшим кругозором был очень привлекателен, но в целом личность казалась несколько ущербной. Энциклопедичность его ума изумляла и доставляла нам огромное удовольствие. В его памяти хранились детали, которые могли бы ускользнуть от иных ученых или стать самоцелью, он же никогда не забывал, что за каждой частностью кроется общая схема… Почти мгновенно этот тихий голос мог перейти от крайне искусного использования современного жаргона или чтения скверных стихов к декламации, строфа за строфой, средневекового гимна на латыни[203].

Его домашняя экономика была запутана не менее, чем политическая экономия, тайны которой он пытался постичь. Он проживал в Чикаго вместе со своей женой Эллен, но все это время он не избегал любовных связей на стороне — к неудовольствию президента Харпера. Когда он осмелился отправиться за границу с другой женщиной, терпению руководства пришел конец. Ему пришлось искать новое место работы.

В Чикаго он провел четырнадцать лет, причем в 1903 году добился внушительного жалованья в тысячу долларов. Нельзя сказать, чтобы эти годы прошли впустую, ведь его ненасытный в своем любопытстве, жаждавший новых знаний ум наконец начал давать плоды. Опубликовав целую серию блестящих статей и две книги, Веблен прославился на всю страну. Впрочем, успехом он был обязан далеко не в последнюю очередь своей необычности.

Первую книгу Веблен написал в сорок два года. К этому моменту он занимал довольно скромное положение университетского преподавателя. Как раз тогда же он зашел к президенту Харперу с обычной просьбой о прибавке в несколько сотен долларов, и ему было сказано, что он недостаточно работает на имя университета. На это Веблен ответил, что и не подумает этим заниматься, и наверняка покинул бы университет, не вмешайся Лафлин. Если бы такое случилось, президент Харпер лишил бы университет великолепной рекламы: Веблен готовил к публикации "Теорию праздного класса". Вряд ли он предвидел ожидавший книгу прием. Веблен читал отрывки из нее своим студентам, сухо замечая, что чего-чего, а многосложных слов в ней хватает, и переписывал книгу несколько раз, прежде чем издатель согласился принять ее. Успех "Теории…" нельзя назвать иначе как сенсационным. Уильям Дин Хауэллс[204] посвятил ей целых две критических статьи, и книга моментально стала настольной для интеллигенции того времени. По замечанию одного известного социолога, "она сильно взволновала академическую общественность восточного побережья"[205].

Неудивительно, что книга сразу привлекла к себе внимание, ведь никому еще не удавалось совместить предельную строгость анализа с настолько острой прозой. Достаточно было открыть ее на любой странице, чтобы тут же усмехнуться над остроумным замечанием или колкой фразой. Ими изобиловало едкое описание того общества, где нелепость, жестокость и откровенное варварство причудливо сочетаются с привычными, традиционными вещами. Результат вышел ошеломительным, гротескным, шокирующим и занимательным одновременно. Веблен потрясающе точно подбирал нужные слова. Взять хотя бы вот этот отрывок:

Лучшим примером, или по крайней мере более очевидным, является случай с одним из королей Франции, который простился с жизнью из-за чрезмерной моральной стойкости при соблюдении правил хорошего тона. В отсутствие должностного лица, в обязанности которого входило передвижение кресла господина, король безропотно сидел перед камином, позволяя своей королевской персоне поджариться настолько, что его уже нельзя было спасти. Однако, поступая таким образом, он спасал свое Нехристианское высочество от осквернения низкими усилиями[206].

Большинству читателей "Теория…" казалась не более чем сатирой на образ жизни аристократов и вдохновенной атакой на глупость и слабость богачей. При поверхностном изучении она таковой и была. Узорчатая проза Веблена изящно обрамляла главный тезис: праздный класс декларирует свое превосходство посредством более или менее нарочитого и демонстративного потребления, ну а его отличительная черта — демонстративная праздность — приносит удовлетворение тем более сильное, чем открытее она протекает. Используя множество примеров, Веблен раз за разом подвергает сомнению взгляд, согласно которому "более дорогой" означает "лучший". Вот один из таких случаев:

Мы считаем вещи красивыми, так же как и полезными, где-то в прямой зависимости от того, насколько велика их цена. За малыми и незначительными исключениями мы находим дорогой предмет одеяния, сделанный вручную, гораздо предпочтительнее по его красоте и полезности, чем менее дорогую подделку под него, как бы хорошо подложный предмет ни имитировал дорогостоящий оригинал; и в подложном предмете оскорбляет наши чувства не то, что он не дотягивает в форме или цвете или вообще в зрительном ощущении, — вызывающий отвращение предмет может быть такой точной копией, которая выдержит достаточно тщательный осмотр; и все же, как только подделка будет выявлена, его эстетическая ценность и его рыночная стоимость тоже резко понижается. Можно утверждать, почти не боясь встретить возражение, что в одежде эстетическая ценность обнаруженной подделки, хотя и не только она, понижается где-то в том же отношении, в каком подделка дешевле, чем оригинал. Она теряет свое эстетическое благородство потому, что спускается ниже по денежной шкале. Однако функции одежды как свидетельства платежеспособности не заканчиваются на том, что одежда просто обнаруживает потребление материальных ценностей сверх того, что необходимо для физического благополучия. Она является хорошим prima fade свидетельством денежного преуспевания, а следовательно, достоинства в глазах общества[207].

Заметная часть книги и была посвящена подобному пристальному изучению экономической психопатологии нашей повседневной жизни. Перечень принципов, коими руководствовался обладающий богатством человек, был настолько полным и затейливым одновременно, что походил на результат недавно произведенных археологических раскопок. Эти главы все читали с удовольствием. Граждане страны, где правили реклама и необходимость жить не хуже соседей, могли лишь утвердительно кивать головой и удивляться печальной точности портрета.

Какими бы увлекательными или важными ни были описания нашей склонности к игре на публику, они представляли собой лишь иллюстрации к главной теме всей книги. Как явствовало из названия, перед нами была попытка построить теорию праздного класса. И хотя Веблен частенько останавливался, чтобы полюбоваться на открывающиеся по дороге пейзажи, он никогда не забывал о конечной цели своего путешествия — ответах на самые разные вопросы, вроде таких: какова природа экономического человека? почему он строит общество так, что в нем находится место праздному классу? каково экономическое значение праздности как таковой?

Классические экономисты могли ответить на эти и другие вопросы, пользуясь лишь здравым смыслом. В их мире правили индивиды, осознанно стремившиеся к наиболее полному удовлетворению своих потребностей. Иногда — как в случае с неудержимо плодящимся рабочим классом у Мальтуса — наша примитивная природа брала верх, но в общем и целом человечество описывалось как совокупность разумно мыслящих людей. Конкурентная борьба возвышала одних, а других отправляла на дно. Более удачливые и прозорливые богатели настолько, что позволяли себе пренебрегать ручным трудом. Кажется, такая схема имеет право на существование.

Веблен был иного мнения. Он сомневался, что человечество сохраняло свою целостность именно благодаря просчитанному эгоизму отдельных людей, и не был уверен, что праздность как таковая заведомо предпочтительна труду. Из книг он открыл для себя культуры некоторых народностей, вроде американских индейцев и японских айну, обитающих на холмах Нилгири тода и австралийских бушменов. На поверку выходило, что в их примитивных экономиках отсутствовал праздный класс. Более того, само выживание членов этих обществ прямо зависело от затраченных ими трудовых усилий, и каждый из них выполнял порученное задание, совершенно не жалуясь на его тяжесть. Эти системы приводились в движение не соображениями прибыли и убытков, а искренней гордостью работников и трогательным чувством заботы о будущих поколениях. Каждый мужчина изо всех сил пытался выполнить свои ежедневные обязанности лучше остальных. Если уклонение от работы — то есть отдых — и допускалось, то оно, во всяком случае, не вызывало уважения.

От внимательного взгляда Веблена не укрылись и совсем другие общества. Полинезийцы, древние исландцы и японские сегуны также жили в доиндустриальную эпоху, но в этих случаях наличие праздного класса было заметно невооруженным глазом. Не стоит думать, что его представители бездельничали. Напротив, зачастую они были самыми занятыми участниками группы. Другое дело, что "работа" их по сути своей была хищнической — богатства свои они присваивали силой или хитростью и не проливали пот в процессе производства необходимых благ.

Несмотря на то что праздные классы лишь забирали, не давая ничего взамен, они делали это с полного одобрения остальных. Упомянутые общества не только могли позволить себе содержание непроизводительного класса, но и не стеснялись выказывать ему свое восхищение. Те, кому удавалось забраться на вершину пирамиды праздности, не только не вызывали обвинений в расточительности или вредительстве, но и считались образцами силы и целеустремленности.

Следствием был заметный сдвиг в отношении к труду как таковому. Пристрастие праздного класса к силовому присвоению продуктов чужого труда стало восприниматься как оправданное и даже благородное. И наоборот, обычный труд отныне сопровождала печать стыда и смущения. Классические экономисты полагали, что неприязненное отношение к труду сопровождает людей всю их историю, Веблен же винил в сложившейся ситуации хищнический дух нового времени: общество, где в почете грубая сила, вряд ли способно по достоинству оценить пот и прилежание.

Какое отношение все это имело к Америке или Европе? Самое прямое. По Веблену, современный человек совсем недалеко ушел от своих предшественников — варваров. Бедняга Эджуорт наверняка содрогнулся бы от подобного взгляда, ставившего воинов, вождей, лекарей, храбрецов, а также полчища простых людей, боявшихся даже рот открыть, на место его машин счастья. "Дикарская жизнь с царившими тогда порядками, — писал позже Веблен, — явилась заведомо наиболее протяженной и, пожалуй, самой изнурительной фазой культурного развития за всю историю человечества; в силу преемственности людская природа по сей день есть и всегда будет оставаться дикарской"[208].

Итак, современная жизнь напоминала Веблену о прошлом. Праздный класс сменил свои занятия, усовершенствовал методы достижения цели, но сама цель — захват произведенных другими продуктов — осталась той же. Конечно, о захвате трофеев или женщин речь уже не шла — настолько далеко человечеству от варварского состояния уйти удалось. Но погоня за деньгами шла нешуточная, и демонстрация обладания ими, нарочитая или максимально изысканная, стала современным подобием вывешивания скальпов у входа в вигвам. Праздный класс не просто следовал древним хищническим традициям, но и поощрялся в этом — ибо сила отдельно взятой личности по традиции вызывала восхищение. В глазах общества члены праздного класса до сих пор были больше других похожи на воинов-героев и вселяли страх — а значит, остальным ничего не оставалось, как слепо копировать повадки лучших представителей своего народа. Все, от рабочих до среднего класса и капиталистов, посильно старались продемонстрировать свою хищническую удаль, прибегая для этого к показным тратам, а если быть точнее — к показному пусканию денег на ветер. Веблен пояснял: "…чтобы пристойно выглядеть в глазах общества, необходимо подходить под некий несколько неопределенный, принятый в обществе уровень благосостояния, точно так же как на ранней хищнической стадии варвару необходимо было подходить под принятый у племени уровень физической выносливости, ловкости и владения оружием"[209]. Сходным образом современные люди не только стремились выглядеть совершеннее в глазах других, но вместе с тем "инстинктивно" ощущали пренебрежение, сопровождавшее более мирные пути зарабатывания на жизнь, например труд.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.