Межличностная справедливость

Межличностная справедливость

Права собственности и свобода контрактов (которые необходимо поддерживать) приводят к несправедливому распределению (которое следует исправлять).

Свободные контракты не являются свободными, если они несправедливы.

Очерчивая образ государства, в котором люди могут самостоятельно распределять между собой предпочитаемые наборы благ (с. 42–47), я описывал капиталистическое государство как такое, где признаются контракты, в которые взрослые люди вступают по взаимному согласию независимо от своего статуса и честности оговоренных положений при единственном условии — соблюдении прав третьей стороны. Это ни в малейшей степени не означает, что подобное государство глухо к идеям честности [fairness] или справедливости [justice] или что ему не свойственно сострадание к тем, чья судьба в результате взаимодействия контрактов оказывается несчастливой. Однако при этом подразумевается, что государство не считает себя вправе потакать собственным или чужим идеям о честности и чувству сострадания.

С другой стороны, либеральная доктрина, оправдывающая антагонистическое государство, утверждает (хотя поначалу ее сторонники обычно поднимали шум по поводу оснований для подобных утверждений), что государство имеет на это право, что применительно к широкому кругу контрактных отношений оно даже обязано так поступать и что его моральное право и политический мандат являются двумя источниками права осуществлять принуждение, без которого невозможно добиться честности и сострадания. По сути дела, это идеология, которая призывает государство действовать так, как оно все равно было бы вынуждено действовать в ходе нормального процесса создания и поддержания согласия на его правление. Эту деятельность можно описать как «обеспечение справедливости при распределении» или же как «покупку голосов, покупку влияния».

Таким образом, процесс перехода от бентамовской программы постепенного совершенствования общественного устройства и расширения спектра создаваемых общественных благ к либеральной программе осуществления распределительной справедливости оказывается непрерывным. В ретроспективе можно сказать, что как только допускается, что чистый межличностный баланс блага не является концептуальным абсурдом или предвзятой оценкой и что он может быть достигнут путем способствования (большему) благу одних людей за счет (меньшего) блага других, то нет принципиальной разницы между тем, чтобы заставлять богатых налогоплательщиков оплачивать тюремную реформу, борьбу с холерой или кампанию за распространение грамотности, и тем, чтобы заставлять их повышать уровень жизни бедняков (или, если на то пошло, менее богатых людей) в более широком смысле. Конечно, в рамках реальной исторической последовательности это происходило в разное время. Кроме того, аргументы в пользу утилитаристского вмешательства, скажем, в общественное здравоохранение или образование отличались от аргументов, в которых утверждалась подчиненная роль прав собственности по отношению к социальной справедливости или — в более общей формулировке — по отношению к той или иной концепции наибольшего блага для общества. Однако на уровне политической практики оказывается, что как только у государства в контексте электоральной демократии на основе широкого избирательного права входит в привычку предоставлять вознаграждение за оказываемую ему поддержку, выявление неадекватности сравнительно безобидных постепенных улучшений в качестве инструмента для политического выживания становится лишь вопросом накопления последствий этих улучшений. Сохранение власти в условиях конкуренции с соперниками начинает требовать все более систематического и последовательного вмешательства в контракты.

Варианты вмешательства можно разделить на два больших класса: ограничения, которые устанавливают определенные пределы для допустимых условий контрактов (например, контроль над ценами), и отмена, т. е. аннулирование результатов контрактов «задним числом» (например, перераспределительные налоги и субсидии).

При упоминании «контрактов» меня особенно интересует их роль в качестве инструмента, порождающего определенный паттерн социальной кооперации и соответствующее распределение доходов. В естественном состоянии (в котором социальная кооперация происходит без помощи или помех со стороны государства) свобода контрактов ведет к тому, что производство и доля каждого человека в произведенном продукте определяются одновременно с помощью сил, относящихся к таким категориям, как состояние технологии, предпочтения относительно благ и свободного времени, капитал и способности людей к различным типам деятельности. (Читателю, без сомнения, известно то, что подобное объяснение распределения скрывает огромные проблемы. И предприимчивость, и то, что Альфред Маршалл называл «организацией», и труд помещаются в котел под названием «способности к различным типам усилий». Мы намеренно избегаем явного упоминания предложения труда и, в первую очередь, в концептуальном отношении весьма коварного понятия «запас капитала», а также производственной функции, хотя и то и другое продолжает маячить на периферии внимания. К счастью, наша аргументация не требует, чтобы мы предварительно разрешили эти трудности.) Люди в естественном состоянии «получают то, что производят», а точнее, они получают ценность предельного продукта того фактора производства, который является их вкладом. Вместо «вклада» часто бывает полезнее говорить о факторе, который они «могут изъять, но не изымают». И тот и другой способ выражения необходимо дополнить для того, чтобы имелось в виду количество вложенного (или «неизъятого») фактора. Таким образом, капиталист получает предельный продукт пропорционально принадлежащему ему капиталу. Предприниматель, врач или рабочий у станка получают предельный продукт от своих усилий пропорционально объему их приложения. Если в режиме свободных контрактов все потенциальные участники контрактов следуют своим интересам (или если доля тех, кто этого не делает — рациональных альтруистов или просто нерациональных людей, — не слишком велика), то цены факторов будут двигаться вверх или вниз к величине предельного продукта каждого из них (и чем больше каждый рынок приближается к совершенной конкуренции, тем точнее они будут соответствовать ценности предельного физического продукта).

Но, покинув естественное состояние, мы сталкиваемся с непреодолимым затруднением. Чтобы существовать, государство забирает часть совокупного конечного продукта. Поэтому вне естественного состояния теория предельной производительности в лучшем случае способна определить доходы подданных до уплаты налогов. Распределение доходов после уплаты налогов становится отчасти функцией распределения до уплаты налогов, а отчасти — результатом политического процесса, определяющего, что государство получит от каждого из нас.

В частности, распределение будет формироваться под воздействием двух основных направлений деятельности государства: производства общественных благ (широкое понимание которых включает закон и порядок, здравоохранение и образование, дороги и мосты и т. д.) и производства социальной справедливости путем некоторого перераспределения. Согласно некоторым определениям, производство социальной справедливости включается в производство общественных благ; это создает трудности, которые мы можем безо всяких опасений и с выгодой для себя оставить в стороне. (Существует не слишком расширительный смысл, в котором можно утверждать, что производство любого общественного блага за общественный счет ipso facto[112] является перераспределением — хотя бы потому, что нет единственного «верного» способа распределить совокупные издержки среди членов общества в соответствии с выгодами, получаемыми каждым от данного общественного блага. О ком-то всегда можно сказать, что он получил выгоду, некую субсидию за счет остальных. Поэтому различие между производством общественных благ и собственно перераспределением — вопрос произвольной договоренности.) Однако даже распределение доходов до уплаты налогов нарушается в результате эффекта обратной связи, который возникает под воздействием распределения доходов после уплаты налогов. В целом предоставление факторов производства будет происходить более или менее легко в соответствии с ценой, которую за них удастся получить, и положением их владельцев (технически — в зависимости от эластичности предложения по цене и по доходу), так что если первая или второе изменится под воздействием налогов, это повлияет на объемы выпуска и предельный продукт факторов.

После признания логической возможности и, более того, вполне вероятной значимости этого влияния мне больше особенно нечего сказать о его конкретных особенностях. (В любом случае его трудно выявить эмпирически.) Тем не менее отмечу правдоподобное априорное предположение относительно капитала. Капитал, после того как он был накоплен и воплощен в капитальных благах, нельзя быстро изъять. Требуется время, чтобы его «исчерпать» (сэр Деннис Робертсон любил называть это словом «распутать») путем отказа от замены капитальных благ по мере потери ими ценности вследствие физического износа или устаревания. Поэтому предложение капитальных благ в краткосрочном плане должно быть весьма нечувствительным к налогообложению ренты, процента и прибыли. Поставщики работы могут «предпринимать ответные действия» против налогов на заработанный доход, придерживая свой фактор производства, а могут и не предпринимать. Поставщики капитала не могут в краткосрочном периоде ответить на обложение дохода, не являющегося результатом работы, но именно краткосрочный период имеет значение для политики в условиях краткосрочного пребывания у власти. Экономике нельзя нанести немедленный вред такими мерами, как налог на избыточную прибыль или ограничение величины арендной платы, — построенные жилые кварталы невозможно взять и сделать непостроенными. Они рухнут, только если за ними не ухаживать на протяжении многих лет. Хотя их соседи, может быть, и хотели бы ускорить этот процесс, упадок городской среды лежит в будущем на политически безопасном удалении.

Таким образом, хотя государство и может принять сторону многих против немногих, бедных против богатых, опираясь на аргументы о балансе совокупного счастья или социальной справедливости, оно также может отдавать предпочтение труду перед капиталом по соображениям экономической целесообразности. По тем же соображениям оно может найти и аргументы в пользу капитала по отношению к труду. Наличие набора разнообразных поводов, позволяющих занимать ту или иную сторону, даже если некоторые из этих причин взаимно аннулируют друг друга, крайне облегчает государству построение системы вознаграждений за согласие, на которую возлагается задача обеспечить сохранение власти. Хотя эти поводы можно счесть лишь отговорками, предлогами, чтобы делать то, что все равно было бы сделано, потому что этого требует политическое выживание, я считаю неверным предположение о том, что для рационального государства они всегда являются только предлогами. Приверженность государства идеологии может быть абсолютно искренней. В любом случае не имеет ни малейшего значения, так ли это на самом деле, причем это невозможно проверить, если идеология правильная — т. е. если она подсказывает государству те действия, которых требует достижение его целей.

О классах, принимающих идеологию, которая требует от них действовать вопреки их интересам, говорят, что они находятся в состоянии «ложного сознания». В принципе это вполне может случиться и с государством, и есть исторические примеры, в которых состояние государства подпадает под такое определение. В частности, «ложное сознание» ведет государство к ослаблению подавления под влиянием иллюзорной веры в то, что вместо этого можно получить достаточно согласия — такого рода «оттепели», питаемые ложными ожиданиями, по-видимому, зачастую являются источником революций. Если бы не ложное сознание, или неумелость, или и то и другое вместе, то правительства, вероятно, оставались бы у власти навсегда, и государства никогда не сменяли бы друг друга. Проще говоря, чем более широкой, гибкой и чем менее конкретной является идеология, тем менее вероятно, что ложное сознание доведет государство с такой идеологией до беды. Либеральная идеология с ее податливостью и многообразием целей с этой точки зрения является удивительно безопасной в том смысле, что она едва ли потребует от государства подставлять себя под удар и ради политического выживания идти на действительно рискованные шаги. Это идеология, которая предлагает много различных «вариантов», каждый из которых не менее либерален, чем другой.

После этого отступления на тему согласованности идеологии и рациональных интересов, вернемся к долям в распределении благ, которыми люди наделяют друг друга, заключая контракты. Конечно, не предполагается, что полученные таким образом доли будут равными. Предположение о равенстве возникает как раз из-за отсутствия веских причин для неравенства. Если нет причин, по которым доли должны быть такими-то и такими-то, или если мы отрицаем эти причины (как делается в эгалитаристской аргументации, основанной на симметрии и бегстве от случайности), то все люди должны иметь одинаковые доли. Однако теории распределения, такие как теория предельной производительности, являются логически согласованными наборами таких причин. Идеология, которая включает в свой состав и позитивную теорию распределения, и постулат о равных долях, оказывается в довольно неудобном положении.

Ранняя либеральная идеология, изобретенная Т. X. Грином и Л. Т. Хобхаузом и получившая массовое распространение благодаря Джону Дьюи, поначалу не порывала ни с естественными правами (включая признание существующих отношений собственности без каких-либо условий, кроме их законности), ни с классической или неоклассической экономикой (включая склонность рассматривать заработную плату и прибыль как любую другую цену, т. е. как непосредственный результат взаимодействия предложения и спроса). В общем и целом она считала эмпирически верным и морально обоснованным набор причин, по которым материальное благосостояние разных людей таково, каково оно есть. В то же время в ней разрабатывался тезис о том, что относительное (если не абсолютное) материальное благосостояние — это вопрос справедливости, что его реальное распределение может быть несправедливым и что государство каким-то образом получило мандат на обеспечение распределительной справедливости. «Должное», очевидно, было обречено на то, чтобы возобладать над «сущим».

В процессе развития либеральная идеология все больше отстранялась от прежнего уважения к причинам неравенства долей в распределении благ. Если эти причины необоснованны, то они не могут являться ограничением для достижения справедливости в распределении. Доктрина распределительной справедливости может свободно двигаться в желательном для нее направлении. Поначалу, однако, это было далеко не так. Либеральная мысль стремилась одновременно и принять причины различий в относительном благосостоянии, и отрицать их следствия. Этот tour de force[113] был предпринят Т. X. Грином с его доктриной контракта, который может казаться свободным, но в действительности быть несвободным[114].

В теориях распределения, основанных на идее предельного (маржинального) вклада, приводятся три причины того, почему материальное благосостояние одних отличается от материального благосостояния других. Первая — это капитал: некоторые люди, как свидетельствуют исторические факты, владеют большей его долей и вкладывают в производственный процесс больше капитала, чем другие[115]. Другая — это личные таланты, либо врожденные, либо приобретенные путем образования, самосовершенствования и опыта[116]. Третья — это работа, усилия, измеренные неким способом, позволяющим различать типы усилий. «Организация» (в маршалловском смысле), «предпринимательство» (в шумпетеровском смысле) может относиться к категории «усилий», хотя это, вероятно, и не вполне корректно, а вознаграждение за риск следует рассматривать вместе с вознаграждением за капитал, подвергаемый риску. Если рассмотреть эти причины в порядке, обратном приведенному, то мы увидим, что либеральная мысль даже сегодня (не говоря уже о том, что было столетие назад) не особенно оспаривает справедливость разных долей в распределении благ, соответствующих разным усилиям, при условии что последние понимаются в смысле «упорной работы», т. е. несут коннотацию страданий. Наоборот, «упорная работа» в смысле развлечения или страстной увлеченности является весьма спорным основанием для вознаграждения выше среднего уровня[117].

Личные таланты — еще более спорный предмет, поскольку всегда существовало течение, полагавшее что таланты, красота и привлекательность, данные Богом, или самообладание и уверенность в себе, приобретенные благодаря привилегированному происхождению, являются незаслуженными, в то время как преимущества, добытые путем прилежания, — заслуженными. Однако в общем и целом ранняя либеральная мысль не пыталась отрицать, что людям принадлежат их качества (хотя говорилось о том, что все имеют равные возможности на получение по крайней мере тех качеств, которые образование делает доступными обычному работяге; могли различаться взгляды на то, какие возможности должны быть предоставлены выдающемуся человеку, извлекающему больше пользы из «того же самого» образования — что же, его меньше учить? — но эти сомнения носили относительно второстепенный характер). Если теория предельной производительности, согласно которой одинаковому приложению усилий соответствует одинаковое вознаграждение, имеет смысл, то различия в личных качествах, если последние принадлежат людям, должны вести к различному вознаграждению. Наконец, капитал заслуживает своего вознаграждения, и хотя с огромными доходами, достающимися владельцам огромных капиталов, было трудно смириться, все же поначалу казалось более трудным говорить о неприкосновенности собственности, когда ее мало, и в то же время о возможности нарушать права собственника, когда ее много[118]. Но невозможно было долго сопротивляться искушению «обточить края» принципу нерушимости прав собственности. Собственность должна была стать социально ответственной, обеспечивать людей работой, а ее плоды (не говоря уже об исходной массе капитала!) не должны расточаться на экстравагантные расходы. Сам Т. X. Грин весьма одобрительно отзывался о промышленном капитале, но презирал земельную собственность, и многие либералы были склонны считать, что, хотя капитал принадлежит конкретным индивидам, на самом деле он был передан им обществом в доверительное управление, — и типичный капиталист на рубеже веков редко погрешал против этого чувства, сберегая и реинвестируя все, кроме «процентов на проценты».

Таким образом, капитал и личные таланты были неохотно, но все же признаны легитимными основаниями для того, чтобы у одного человека оказывался больший набор благ, чем у другого; тем не менее справедливость или несправедливость соотношения наборов благ стала объектом надзора со стороны общества, а в число функций государства было включено внесение соответствующих корректировок в распределение благ, осуществляемое законными средствами на основании результатов этого надзора. Однако несправедливость возникает не вследствие легитимных оснований для неравенства — это было бы полным абсурдом, — а вследствие того, что некоторые на первый взгляд свободные контракты на деле оказываются (по выражению Т. X. Грина) «инструментами скрытого угнетения» и их условия могут вести к несправедливому распределению.

Как же точно определить это гегельянское различие? На первый взгляд оно кажется связанным с неравным статусом сторон. Контракт между сильным и слабым на самом деле не является свободным. Но по размышлении оказывается, что это объяснение не подходит. Когда рабочий слабее капиталиста? Он наверняка должен быть слабее, когда его уволили и он крайне нуждается в новой работе, не так ли? Следует ли отсюда, что при острой нехватке рабочей силы капиталист, которому требуются работники, является более слабой стороной? Если это не та симметрия, которая требуется, то что еще можно сказать, кроме того, что рабочий всегда слабее капиталиста? Тогда трудовые контракты всегда являются неравными, заработная плата всегда слишком низкой, а прибыли слишком высокими.

И если на самом деле либеральная мысль имела в виду не это, то что? Чем больше мы перебираем различия в экономическом и социальном статусе, переговорной силе, рыночных условиях, фазе бизнес-цикла и т. д., тем яснее становится, что действительное различие между «сильной» и «слабой» стороной в договоре определяется мнением человека, проводящего сравнение, который считает оговоренные в контракте условия слишком хорошими для одной стороны и недостаточно хорошими для другой. Для этого диагноза нет никаких других оснований, кроме его чувства справедливости. Несправедливость контракта, в свою очередь, служит достаточным свидетельством тою, что он был заключен неравными сторонами и сам является неравным. А если он неравный, то он несправедливый, и мы продолжаем ходить по кругу.

Когда же в таком случае контракт является несвободным, «инструментом скрытого угнетения»? Ответ, гласящий «когда он ведет к несправедливому распределению благ», т. е. когда прибыли чрезмерны, а заработная плата неадекватна, не является удовлетворительным. В этом случае нельзя будет сказать, что «распределение несправедливо, если оно является результатом несвободного контракта». Если мы хотим избежать порочного круга, то необходим независимый критерий либо несвободы контрактов (и тогда мы сможем определить несправедливость распределения), либо несправедливости распределения (и тогда мы сможем идентифицировать несвободные контракты). Подход раннего либерализма требует первого варианта критерия, т. е. независимого определения несвободы контрактов, с тем чтобы затем логически перейти от несвободы к несправедливости.

Тавтологический критерий несвободного характера контракта заключается в заключении контракта под принуждением. Но чтобы создать в таком случае видимость свободного контракта, нужно, чтобы принуждение было незаметным. Если бы все могли его видеть, то оно не было бы «скрытым угнетением», и такой контракт нельзя было бы принять за свободный контакт. Для того чтобы обнаружить несвободный контракт, необходим проницательный взгляд.

В таком случае следующим критерием для выявления скрытого принуждения может служить то, что его распознает проницательный взгляд. Однако это лишь отодвигает наши затруднения, поскольку теперь требуется независимый критерий для выяснения того, чей взгляд является проницательным. Иными словами, кто будет обладать этим особым качеством, способностью судить о том, что контракт связан со скрытым принуждением, т. е. на самом деле является несвободным? Именно такого типа затруднение возникло в национал-социалистической Германии в связи с невнятными попытками Нюрнбергских законов определить, кто является евреем, а кто нет. Говорят, что его разрешил сам Гитлер, заявив: Wer ein Jude ist, das hestimme ich! («Я буду решать, кто еврей!»)[119].

Ввиду отсутствия независимых критериев межличностная справедливость, по-видимому, опирается на то же самое интуиционистское решение, что и межличностная полезность. Можно подразумевать, что любой, кто обладает властью вносить исправления в общественное устройство и пользуется ею, предварительно оценивает влияние этого исправления на полезности всех, кого оно затрагивает, сравнивает эти влияния и выбирает общественное устройство, максимизирующее его оценку межличностной полезности. Нет смысла говорить о том, что он этого не делал или что он фальсифицировал собственную оценку, получив один результат, но действуя по-другому. Его выбор «выявит его предпочтения» в двух эквивалентных смыслах: в более простой формулировке предпочтения в пользу победителей по сравнению с проигравшими; в более громоздкой — его оценки полезностей потенциальных победителей и потенциальных проигравших и его способ сравнения этих оценок.

Это описание поиска баланса полезностей, mutatis mutandis[120], применимо и для нахождения распределительной справедливости путем поиска баланса достоинств разных людей. Можно подразумевать, что любой, кто пользуется принуждением для того, чтобы накладывать ограничения на допустимые условия контрактов, вводить налоги и субсидии для корректировки их исходов в соответствии с объективными достоинствами сторон, перед этим благожелательно рассматривает контракты, обнаруживает случаи скрытого угнетения слабых и, вмешавшись в эти — на самом деле несвободные — контракты, воздает должное достоинствам и максимизирует справедливость настолько, насколько это политически возможно. Бессмысленно отрицать то, что он делает именно так, точно так же, как бессмысленно доказывать, что он не руководствовался своим действительным пониманием справедливости. Стандартная либеральная точка зрения заключается в том, что государство, которое ведет себя так, как если бы оно опиралось на межличностные сопоставления полезностей, достоинств или того и другого, должно действовать в рамках демократических процедур с тем, чтобы на принуждение по отношению к проигравшим существовал мандат, полученный от народа.

Приписывание принуждения народному мандату всегда утешительно, поскольку легче одобрить тот или иной выбор, если «этого хотел народ», чем если «этого хотел деспот». Существуют, однако, менее однозначные с моральной точки зрения возможности. Вместо того чтобы считать межличностные предпочтения государства результатом народного мандата, можно рассмотреть другое объяснение, при котором причинно-следственная связь действует в противоположном направлении. В политической системе, опирающейся преимущественно на согласие по модели подсчета голосов (выборной демократии), разумно считать, что для того, чтобы оставаться у власти, государство организует народный мандат, объявляя свои межличностные предпочтения и обещая действовать в пользу избранных людей, групп, классов и т. д. Если оно имеет успех, то, очевидно, можно считать, что оно находит баланс межличностной полезности или достоинств и осуществляет распределительную справедливость теми способами, которые дают требуемые результаты.

Попытку выяснить, как именно это действует «на самом деле», едва ли можно подвергнуть эмпирической проверке. Можно предположить, что в варианте «народный мандат направляет государство» последнее должно удовлетворить чувство справедливости подданных, а в случае «государство подкупает людей, чтобы получить от них мандат», оно должно удовлетворить их интересы. Но лишь немногие люди осознанно считают, что их интересы несправедливы. В любом другом случае их интересы и чувство справедливости совпадут и могут быть удовлетворены одними и теми же действиями. Ущерб их интересам будет остро воспринят как несправедливость. А лакмусовой бумажки, позволяющей отделить государство, преследующее цели социальной справедливости, от государства, следующего «постидеологической», «плюралистической» политике в пользу отдельных групп интересов, не существует.

Если государство «только выполняет приказы», реализуя демократический мандат, то ответственность за его действия лежит на «народе», инструментом которого оно является. Точнее, за вред, причиненный меньшинству, несет ответственность большинство (избирателей, обладателей влияния или совокупности тех и других, в зависимости от особенностей конкретной демократии). Ситуация усложняется, если нам приходится считать, что государство организует для себя народный мандат и несет ответственность, подобную той, которую несет «пушер» (наркоторговец) за наличие у своих клиентов спроса на вещество, вызывающее зависимость. Тогда наркоман становится такой же жертвой, как и тот, кого он грабит с целью удовлетворить свою зависимость.

Очевидно, что если бы все контракты были действительно свободными и никого нельзя было заставить принять несправедливые условия путем скрытого принуждения, вопрос справедливости распределения не возник бы вообще или по крайней мере не возник бы до тех пор, пока собственность остается неприкосновенной. Но было решено, что это не так, и ничто так не способствовало накачке мускулов демократического государства, как этот вывод.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.