Время и судьба

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Время и судьба

Нынешнему времени выпала нелегкая задача нагонять запущенное в течение двухсотлетнего хозяйственного сна России.

С. Витте{669}

Как правило, среди привычных ресурсов, определяющих экономическое развитие, время встречается довольно редко. Оно чаще фигурирует в военной области. Вспомнить, например, хотя бы А. Суворова: «Деньги дороги, жизнь человеческая еще дороже, а время дороже всего», или А. Веллингтона (1800): «Для военной операции время — это все»{670}, или Д. Ллойд Джорджа (1915) «Выиграть время — значит победить»{671}.

Однако в экономике время имеет не менее важное значение: «Потеря времени отличается от потери материала тем, что его нельзя возвратить. Потеря времени совершается легче всего, а возмещается труднее всего… В нашей промышленности время расценивается нами совершенно так же, как человеческая энергия», — утверждал Г. Форд{672}. «Задержать темпы — значит отстать. А отсталых бьют», — И. Сталин.

В практических расчетах время является таким же ресурсом, как земля, климат, труд или капитал. Выигрыш во времени дает выигрыш в накоплении капиталов, в уровне развития производительных сил, в захвате рынков сбыта… Для отставших может просто уже не оказаться места на планете. Мало того — они сами могут стать жертвой опередивших их в развитии. Не случайно редактор русского журнала «Экономист» С. Губанов замечает: «Кто отстанет, того не станет — такова суровая и непреложная истина».

Более ранний старт России с осуществлением либеральных реформ, с отменой крепостного права, мог бы дать ей дополнительно по крайней два-три-четыре десятилетия для накопления столь ценного для нее капитала, для развития ее производительных сил. С. Витте по этому поводу замечал: «Крепостное право существенно тормозило такую постановку труда, которая является необходимым условием современного строя народного хозяйства. Отсутствие свободы труда в корне уничтожало возможность качественного повышения его а, следовательно, сколько-нибудь широкой разработки естественных богатств страны»{673}.

Наглядную картину, отражавшую это торможение, давала динамика объемов промышленного производства: за 1812–1856 гг. они выросли в России всего в 2 раза, в то время как во Франции — в 5, в Англии — в 50 раз. Другой пример приводил А. Шторх. Согласно его расчетам, в конце XVIII в. Россия и Англия выплавляли по 8 млн. т чугуна, а к концу 1850-х гг. Россия — только 16 млн., а Англия — 234 млн. т. Причину отставания орган промышленников «Журнал мануфактур и торговли» в 1832 г. находил в том, что: «всякая работа, в которой принуждение есть единственная пружина, никогда не будет производиться успешно». И приводил пример нового помещика, который, «несмотря на то, что производил жалованье своим рабочим — крепостным своим людям, чего прежде никогда не было, — увеличил свои доходы втрое и более, а вместе с тем и состояние рабочих приметно улучшилось. Теперь он открыл настоящую пружину деятельности человеческой — собственную пользу каждого»{674}.

Постепенная отмена крепостного права началась в Англии еще в XV в. с освобождения крестьян из личной крепостной зависимости и замены её поземельной, и закончилась XVI в., когда путем огораживаний пастбищ крестьяне были лишены земли и превратились в батраков или мигрировали в города. О судьбе этих несчастных наглядно говорит быстрое падение естественного прироста населения Англии с 10%о в середине XVI в., до минус «-» 1%о к середине XVII гг., а с учетом эмиграции — до минус 3%о. В континентальной Европе отмена крепостного права начнется с конца XVIII в., например, в Саксонии и Чехии первые попытки — в 1771-м, Дании — в 1788 г. Однако реальное раскрепощение Европы начнется только с Французской революции — 1789 г. (Швейцария — 1798 г.). Наполеон своими победами разнесет его уже по всей Европе: Шлезвиг-Гольштейн — 1804 г., Варшавское герцогство (Польша) и Пруссия — 1807 г. (окончательно в 1823 г.), Бавария — 1808 г., Вюртемберг — 1817 г. Второе дыхание раскрепощение получит с европейских революций 1830–1840-х гг.: Ганновер — 1831 г., Саксония — 1832 г., Австрия и Чехия окончательно в 1832–1848 гг., рабство в США будет отменено только в 1863 г.

И здесь Россия вроде бы не слишком отставала от европейцев, отменив крепостное право в 1861 г. Однако это была лишь политическая отмена, окончательно, экономически, крепостное право будет отменено в России только в 1905 г., в результате Первой русской революции, когда крестьяне силой добьются отмены выкупных платежей, введения всеобщего начального образования, начала отделения церкви от государства и пр. Все эти требования содержались в петиции рабочих и жителей Петербурга, предназначенной для подачи Николаю II в «кровавое воскресенье» 9 января 1905 г.{675} Последующие реформы Столыпина дадут не только право, но и побуждение к выходу из общины.

Почему же Россия так долго медлила с отменой крепостного права?

Первые заметные антикрепостнические идеи стали появляться в России еще в конце 1770-х гг. Одним из ярких представителей этого течения был издатель и просветитель Н. Новиков. По его словам «Бедность и рабство повсюду встречалися со мной в образе крестьян». Они как «младенцы», которые «спокойно взирают на оковы свои» и требуют только «пропитания… чтобы не отнимали у них жизнь, чтобы не мучили». Помещики же, по мнению автора, «больны мнением, что крестьяне не суть человеки»{676}.

В 1762 г. в Манифест о воцарении Екатерины II, по настоянию графа Н. Панина и Д. Фонвизина будет включено положение, представлявшее собой некоторый проект конституции, ограничивающей власть монарха[54]. Проект освобождения крестьян представит князь Д. Голицын, который обосновывал свое предложение тем, что «Несколько землевладельцев до некоторой степени освободили своихъ крестьян из крепостного состояния и получили очень хорошие результаты». Но Екатерина II отклонила проект, поскольку, по ее мнению, «богатые землевладельцы, у которых крестьян многия тысячи», будут против{677}.

Мало того: Екатерина II сама раздала в крепость почти 2 млн. крестьян{678}. Екатерина запретила крестьянам жаловаться на помещиков: челобитчики и составители челобитных будут наказаны кнутом и сосланы в Нерчинск на вечные каторжные работы{679}. Екатерина выполняла практически все требования и запросы помещиков, не обращая внимания на их злоупотребления. Последние вели к усилению эксплуатации крепостных, о чем наглядно говорит сравнение роста подушной подати и оброка за время ее правления: если подать за этот период выросла на 30%, то оброк — в 2–3 раза{680}. По словам В. Ключевского, в это время «крепостное русское село превращалось в негритянскую североамериканскую плантацию времен дяди Тома»{681}.

Первым на это превращение обратил внимание М. Сперанский, который отмечал, что первоначально крепостное право в России было только крепостью к земле (Servage), но благодаря позднейшему злоупотреблению помещичьей властью оно превратилось в крепость личности, иначе говоря, в рабство (Esclavage){682}. «Из дворянского землевладения, — вторил В. Ключевский, — оно превратилось в душевладение; сам помещик — из агронома в полицейского управителя крестьян. При таком влиянии сельское хозяйство <…> получило «неправильное направление <…> и воспитывало недобрые экономические привычки»{683}.

Нелогичная крепостническая политика просвещенной императрицы очевидно объяснялась, прежде всего, настроениями, царившими в то время в обществе. О их характере наглядное представление дает замечание В. Ключевского, относящееся к Комиссии собранной со всей страны для обсуждения екатерининского «Наказа»: «В Комиссии на крепостное право смотрели не как на правовой вопрос, а как на добычу, в которой, как в пойманном медведе все классы общества: и купечество, и приказнослужащие, и казаки, и даже черносошные крестьяне — спешили урвать свою долю. И духовенство не преминуло очутиться при дележе»{684}. И Екатерина II в данном случае не выходила из общего русла, однако именно при ней было положено начало распространению просветительских идей в России: в ее царствование довольно большими тиражами издавались работы Вольтера, Дидро, Монтескье, Руссо и других французских философов, в оригинале и переводе, приобретших широкую популярность в студенческих и молодежных дворянских кругах центральных городов.

И уже сын Екатерины II Павел I предпримет первые попытки ограничить привилегии дворянства и помещичий беспредел, в частности установлением пределов барщины и оброка, запрещением обезземеливания крестьян и т.п. Однако, как отмечает В. Ключевский, «мысль, что власть досталась ему слишком поздно, когда уже не успеешь исправить всего зла, наделанного предшествующим царствованием, заставляла Павла торопиться во всем, недостаточно обдумывая предпринимаемые меры»{685}. Павел I, как и его отец, был убит.

На престол взошел его сын, любимый внук «великой бабки», воспитанный ею на идеях французских просветителей. При воцарении Александра I в 1801 г. ему будет представлено сразу несколько вариантов конституционных Манифестов и проектов отмены крепостного права[55]. Но Александр отклонит их. Мало того, он даже восстановит жалованные грамоты дворянству и купечеству, отмененные его отцом Павлом I.

Однако в первый же год его правления в правительственных периодических изданиях было запрещено печатать публикации о продаже крестьян без земли, запрещена раздача населенных имений в частную собственность, в день рождения императора был опубликован указ о свободном обращении земли для всех свободных сословий, что разрушало исключительную монополию дворянства на землю. А в 1803 г. вышел указ Александра I о «вольных хлебопашцах», предусматривавший выкуп крестьян с разрешения помещика. Но даже этот весьма невинный указ встретил яростное сопротивление землевладельцев, считавших его началом отмены крепостного права, и применялся лишь единично.

В 1805 г. в результате крестьянских волнений в Лифляндской губернии будет смягчено крепостное право для лифляндских крестьян{686}. Александр I не забудет и о конституции и в 1809 г. М. Сперанский, по его поручению, подготовит ее прообраз в виде «Плана государственного образования». На следующий год в соответствии с «планом» будет открыт Государственный совет. «План» не затрагивал ни одной привилегии высшего сословия, однако даже потенциальная угроза, которую он нес, вызвала столь жесткую его ответную реакцию, что царь был вынужден выслать М. Сперанского из Петербурга.

В 1809 г. Александр I дарует Конституцию Финляндии, а в 1815 г. — Польше. И здесь Россия находилась в числе европейских лидеров: конституция во Франции будет принята в 1814 г., в Баварии — в 1816-м, в Вюртемберге в 1819-м. В 1816–1819 гг. Александр I отменит крепостное право в Эстонии, Курляндии, Ливонии по просьбе остзейского дворянства. Правда, отменил в том смысле, что помещики полностью освобождались от ответственности за крестьян, сохраняя при этом над ними полную власть. В 1817–1820 гг. по поручению Александра I был разработан проект Конституции и сразу несколько проектов освобождения крестьян{687}. Однако ни один из них не получил развития. Почему?

Одной из причин, очевидно, могло было быть нарастающее после войны 1812 г. давление «к освобождению» снизу. В противном случае совершенно непонятным является сохранение Александром I в условиях тяжелейшего послевоенного финансового кризиса огромной миллионной армии, которая выросла за время войны, по сравнению с довоенным периодом, в 3 раза и составляла почти 2% населения разоренной страны. Кроме этого, еще несколько сот тысяч крестьян вместе с семьями было загнано в «военные поселения», которые, по мнению декабристов Трубецкого и Якушкина, должны были составить «особую касту, которая, не имея с народом почти ничего общего, может сделаться орудием его угнетения»{688}.

Крестьяне брались в армию на 25 лет, т.е. практически пожизненно. Кроме этого, система муштры, сохранившаяся в армии со времен Павла I, была еще более усилена, превращая солдата в бездумную «живую машину со штыком»[56]. Зато на войне, отмечал Р. Фадеев, неприятель мог осилить русскую армию, «если ему удавалось, но никогда не мог ее рассеять, как не раз случалось с другими европейскими войсками; наши полки, на три четверти истребленные, все-таки не рассыпались»{689}.

Внутри страны «социальный эффект был (так же) налицо, — отмечает историк О. Соколов, — рекрут, оказавшийся в армии, отныне не чувствовал никакой связи с крестьянской массой, из которой он только что вышел». Вот что писал по этому поводу в 1809 г. И. Долгорукий, владимирский генерал-губернатор: «Мужик ничего так не боится, как солдата… Рекрут, вчера взятый в службу, уже назавтра обходится со своим братом мужиком как со злодеем»{690}. Французский офицер Польтр указывал на ту же закономерность: «Рекрут, видя, что у него нет способа избежать перехода в новое состояние, внезапно меняет свои чувства. Он забывает своих родителей, все, что связывает его с местом рождения. Если офицер, командующий отрядом, прикажет рекруту поджечь собственную деревню, он сделает это»{691}.

Другая причина отказа от реформ, по-видимому, могла крыться в том, что с противоположной стороны против либеральных проектов Александра I активно выступали влиятельные представители консервативных кругов высшего дворянства, которые уже неоднократно демонстрировали свои интересы и силу. Если учесть, что инструментом «прямой демократии» в то время была гвардия, чьей жертвой стали отец (Павел I) и дед (Петр III), Александра I, то последний не мог не считаться с нею.

Вместе с тем война 1812 г. привела к распространению и либеральных идей среди молодежи из того же высшего дворянства, ободренного успешными конституционными революциями 1820–1821 гг. в Испании, Неаполе, Португалии, Пьемонте, Греции. По словам Ф. Достоевского, в этот период «цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок… мы только что начали чувствовать себя европейцами и поняли, что тоже должны войти в общечеловеческую жизнь»{692}. Именно эта молодежь создаст многочисленные тайные общества. И с этой стороны ощущалась еще одна вполне реальная угроза планомерному осуществлению реформ.

События не заставят себя ждать. Восстание начнется в декабре 1825 г. сразу после неожиданной смерти Александра I: войска выйдут на площадь и будут стоять, пока их не расстреляют картечью. Причиной этого «стоицизма» явилась толпа возбужденной черни в десятки тысяч человек, окружившая площадь: декабристам их выступление виделось как конституционно-дворцовый переворот, но ни в коем случае — как народная революция[57].

Эхо этого восстания отразится на всем правлении следующего императора. О восшедшем на престол Николае I историк С. Соловьев писал: «Это была воплощенная реакция всему, что шевелилось в Европе… Деспот по природе, имевший инстинктивное отвращение от всякого движения»{693}. Тем не менее, во времена Николая I работа над проектами отмены крепостного права не прекращалась, для этого был создан даже целый ряд секретных комиссий. Наибольшую известность и частичную реализацию получили проекты П. Киселева[58]. Однако даже эти робкие попытки смягчения крепостного права встречали жесткое и непримиримое сопротивление помещиков{694}.

Сам Николай I объяснял свое отношение к проблеме на заседании Государственного Совета в 1842 г.: «Нет сомнения, что крепостное право в нынешнем его у нас положении есть зло для всех ощутительное и очевидное; но прикасаться к оному теперь было бы злом, конечно, еще более гибельным»{695}. Проблема, считал М. Погодин, заключалась в том, что «вопрос о крепостном праве тесно связан с вопросом о самодержавии… Это две параллельные силы, кои развивались вместе. У того и другого одно историческое начало; законность их одинакова… Крепостное право существует, каково бы ни было, а нарушение его повлечет за собою неудовольствие дворянского сословия, которое будет искать себе вознаграждения где-нибудь, а искать негде, кроме области самодержавия…»{696}

По мнению А. де Кюстина, Николая I от отмены крепостного права сдерживал страх не перед дворянством, а перед опасностью погружения России в анархию «крестьянской революции»: «Дать этим людям (крестьянам) свободу внезапно — все равно что разжечь костер, пламя которого немедля охватит всю страну», — предупреждал Кюстин{697}. Очевидно, французский писатель исходил из недавнего опыта своей собственной страны. Ведь «крестьянские революции» были неотъемлемым атрибутом всех буржуазных революций в Европе, на многие годы, а то и десятилетия погружая их страны в кровавый хаос.

Но главная проблема заключалась в отсутствии в России в достаточном количестве того класса нарождающейся буржуазии, которая вела за собой реформы на Западе. И это делало невозможным осуществление буржуазной революции в России по европейскому образцу. Что ожидало Россию в случае отхода от феодализма в этих условиях, предупреждал А. Герцен: «Освобождение крестьян сопряжено с освобождением земли; что <…> в свою очередь является началом социальной революции»{698}.

Но в России в то время не было и достаточного количества образованных, организованных левых сил, которые смогли бы направить эту социальную революцию в какое-то созидательное русло. Поэтому ее итог, пожалуй, наиболее точно предсказывал Б. Чичерин: «расшатайте здание во всех его концах под предлогом последовательного развития начал, тогда исчезнет последняя возможность справиться с бродячими стихиями и установить какой-нибудь порядок: тогда нет предела произволу и случайностям…»{699} И это была уже угроза не самодержавию, а всей русской цивилизации. Не случайно Николай I, по словам А. Тютчевой, «считал себя призванным подавить революцию. Ее он преследовал всегда и во всех видах»{700}.

Отмену крепостного права, помимо страхов самодержавного государя и воли всемогущего высшего дворянства, сдерживали и еще гораздо более могущественные силы, существовавшие в России. Именно о них говорил М. Сперанский, указывая, что крепостное право в России могло быть отменено лишь постепенно и только тогда, когда «по мере роста населения возвышается цена на землю, умножается количество рук, умеряется цена вольных работ и принуждение теряет свое преимущество»{701}.

В 1830 г. Н. Муравьев, в своем примечании к русскому изданию книги А. Тэра «Основания рационального сельского хозяйства», добавит: «Работа наемными людьми в России, будет самым неосновательным и разорительным предприятием, доколе цена хлеба не возвысится, цена наемных работников не уменьшится и число их не увеличится… В России нет другого средства производить полевые работы, как оседлыми крестьянами»{702}. Низкая цена хлеба и высокая цена труда не давали той нормы прибыли, прибавочной стоимости, которая обеспечила бы возможность организации капиталистического хозяйства.

Рабство, крепостное право и вообще принудительный труд экономически неизбежны до тех пор, пока стоимость рабочей силы выше стоимости обслуживаемого ею совокупного капитала. Чем выше стоимость труда относительно капитала, тем выше будет степень принуждения.

Именно низкая рентабельность сельскохозяйственного производства в России и как следствие невозможность осуществить первоначальное накопление капиталов для становления капитализма, предопределяли объективную невозможность отмены крепостного права. Для такой крестьянской страны, как Россия источником первоначального капитала, утверждал М. Покровский, могли быть только цены на хлеб: «Низкие хлебные цены были лучшим оплотом крепостного права, нежели всяческие “крепостнические вожделения” людей, власть имеющих»{703}. Сельское хозяйство, пояснял М. Покровский, «при данном уровне хлебных цен давало слишком мало денег, чтобы помещик имел какое-нибудь побуждение перейти от барщины к найму — от дарового труда к покупному»{704}. Отсутствие спроса на продукцию сельского хозяйства консервировало его архаичную, пребывавшую почти в первобытном виде, организацию{705}. Отмена крепостного права России, по мнению М. Покровского, стала возможной только с ростом цен на хлеб на европейских рынках.

Выходом из тупика могло бы стать усиление эксплуатации крестьянина за счет превращения его в наемного батрака, как в Европе. Действительно, «если бы крестьяне в этой борьбе пали, обезземелились, превратились в кнехтов, то могла бы создаться какая-нибудь прочная форма батрацкого хозяйства, но, — отмечал А. Энгельгардт, — этого не произошло — падают, напротив, помещичьи хозяйства»{706}. Причина этого, по словам А. Энгельгардта заключалась в том, что «организация капиталистического хозяйства в деревне, когда работы проводят безземельные батраки невозможна из-за низких цен на хлеб и сильных колебаний урожайности год от года, а так же из-за высокой сезонности работ. Хозяин каждый год просто не может заработать достаточно, что бы оплатить годовой труд батрака»{707}.

С началом индустриальной революции на Западе у России появился еще один шанс опередить время — за счет снижения транспортных издержек: первая железная дорога в России будет построена в 1837 г. С развитием железных дорог, писал Кеппен в 1840 г., «мы будем иметь средства с удобностью перевозить наши произведения, тогда сбыт их облегчится, и цены произведений лучше будут держаться на степени, выгодной для поселянина»{708}. Действительно, «тогдашняя публицистика, — отмечает М. Покровский, — видела в паровом транспорте единственный выход из аграрного кризиса… Но все это моментально затуманилось, как только возник вопрос; на какие деньги будет строиться русская железнодорожная сеть? Оказывалось, что без проклятой буржуазной Европы не обойдешься: окружающие, с министром финансов Канкриным во главе, немедленно указали на это Николаю»{709}.

«Решились строить пока одну дорогу, — по словам М. Покровского, — экономически наименее важную <…>, — из Петербурга в Москву, — которую можно было соорудить средствами казны.

Канкрин, правда, был и против нее: по его мнению, Николаевская железная дорога «не составляла предмета естественной необходимости, а только искусственную надобность и роскошь», усиливавшую «наклонность к ненужному передвижению с места на место, выманивая притом излишние со стороны публики издержки». Но Николай настоял»{710}.

На самом деле денег было в избытке и внутри страны, но они шли не на развитие, а на содержание помещичьего сословия и огромной армии, на войны на Кавказе, с Турцией и т.п. Только сверх бюджета на эти цели за время правления Николая I, по данным министра финансов М. Рейтерна, было израсходовано почти 2 млрд. руб.{711} На эти деньги в те годы можно было построить порядка 20 тыс. км. железных дорог, оснащенных подвижным составом{712}, т.е. в 20 раз больше, чем было построено за все время правления Николая I[59]. При том уровне доходности, которые давали казенные железные дороги, в случае ее капитализации, иностранных кредитов для строительства дорог империи могло бы не понадобиться вовсе. Но главное они бы дали громадный толчок развитию всех производительных сил России, но этого не произошло…

Отмена крепостного права в России станет следствием стечения сразу нескольких обстоятельств: поражения в Крымской войне, продемонстрировавшей, что отсталость России становится угрозой ее существованию[60]; вызывающей до сих пор вопросы смерти Николая I в 1855 г.; полного финансового банкротства помещичьего дворянства; роста европейских цен на зерно и удвоения с начала века численности населения России{713}. Это Освобождение действительно было Великим, но вместе с тем на практике, из-за упорного сопротивления помещиков, оно оказалось лишь дорогостоящей уступкой, а не реальной реформой. Производительные силы русского общества оставались скованны экономически. «Поперек дороги (полному) освобождению крестьян, — по словам С. Витте, — стояла теперь только косность наиболее отсталых слоев дворянства: сила их инерции была настолько велика, что вынудила ввести в реформу ряд оговорок, позволявших местами свести «освобождение» на нет, — но все же не настолько, чтобы остановить реформу в принципе. Последняя была бы мыслима в 1854 году совершенно так же, как и в 1861-м»{714}.

Задержка с окончательной отменой крепостного права почти на полвека, до революции 1905 г., привела к тому, что к началу XX века объем накопленного капитала оказался в несколько раз меньше потенциально возможного в случае его полной отмены в 1850-х гг. Следствием этого стало не только огромное отставание России от развитых стран, но и резкое обострение проблемы чрезмерного увеличения «лишних рук» т.е. работоспособного населения, лишенного возможности быть обеспеченным средствами производства. Этот «демографический навес» избыточного по отношению к земле и капиталу населения, по оценкам исследователей тех лет, достигал почти 30 млн. человек. Именно он и составил основу социального взрыва обоих русских революций. Не случайно М. Вебер после революции 1905 г. констатирует, что для свершения буржуазной революции уже «слишком поздно».

Консерваторы же наоборот считали, что для свершения буржуазной революции в России еще «слишком рано»: «бессмысленно создавать институты до того, как социально-экономические условия созреют для них», — утверждал министр внутренних дел П. Дурново{715}. Позицию консерваторов весьма наглядно отразил в 1909 г. в своей книге член Государственного совета В. Гурко: «Сторонники конституционного образа правления должны бы, наконец, понять, что и самая конституция может быть осуществлена только при наличности многочисленного зажиточного, вполне независимого класса населения. Ограничить силу может только сила. Толпа, конечно, тоже сила, но сила дикая, неорганизованная, и поэтому она может расшатать власть, низвергнуть ее, но прочно взять ее в свои руки она не в состоянии. В стране нищих не только не может установиться конституции, но даже не может удержаться самодержавный строй… В стране нищих может водвориться только деспотия, безразлично, византийского ли типа деспот, опирающийся на преторьянскую гвардию, или народоправство худшего пошиба, фактически выражающееся в деспотическом господстве сменяющейся кучки властителей наверху и множества бессменных мелких властей полицейского типа — внизу»{716}.

Однако дворянство упустило свой исторический шанс. В новых условиях оно вырождалось и становилось все более консервативным, не способным к созидательной деятельности. Отмечая эти тенденции, С. Булгаков писал: «Ах, это сословие! Было оно в оные времена очагом русской культуры, не понимать этого значения русского дворянства значило бы совершать акт исторической неблагодарности, но теперь это — политический труп, своим разложением отравляющий атмосферу, и между тем он усиленно гальванизируется, и этот класс оказывается у самого источника власти и влияния. И когда видишь воочию это вырождение, соединенное с надменностью, претензиями и, вместе с тем, цинизмом, не брезгающим сомнительными услугами, — становится страшно за власть, которая упорно хочет базироваться на этом элементе»{717}.

По словам С. Витте, большинство дворян в современной России, «в смысле государственном представляет кучку дегенератов, которые кроме своих личных интересов и удовлетворения своих похотей ничего не признают, а потому и направляют все свои усилия относительно получения тех или других милостей за счет народных денег, взыскиваемых с обедневшего русского народа для государственного блага»{718}.

Подобная трансформация происходила и с чиновничеством, которое, вслед за дворянством, превратилось в отдельную бюрократическую касту, сословие, имеющее свои привилегии и интересы. Абсолютная власть и безответственность развратили его не меньше, чем помещичье-дворянское сословие. На эту тенденцию обращала внимание в своих дневниках А. Богданович (1902): «… петербургские чиновники производят <…> тяжелое впечатление — все заняты балами, вечерами, а не видят и не замечают, что кругом делается, что в России все из рук вон плохо: крахи банков, полное безденежье, беспорядки среди учащейся молодежи, среди рабочих, масса прокламаций наводняет фабрики и учебные заведения». (19.11.1904): член Государственного совета Б. Штюрмер, будущий премьер, «мрачен, расстроен всем, что у нас творится, говорит, что мы прямо идем к революции…»[61]

Между тем в России уже появилась новая сила, которая с каждым днем все больше определяла ход и перспективы ее развития. Для реализации своих устремлений этой силе была нужна власть, находившаяся в руках высшего дворянства. Взять ее крупная буржуазия могла только за счет перехода к конституционному правлению. Борьба за конституцию из благих пожеланий прогрессивного дворянства, превратилась в жизненную борьбу капиталистических классов против полуфеодальных высших сословий. До революции 1905 г. их пути иногда шли вместе, но революция развела их по разные стороны баррикад: поскольку, утверждал А. Изгоев (1907): «Среди двух правящих наших классов, бюрократии и поместного дворянства, мы напрасно стали бы искать конституционных сил… Эти классы неспособны осуществить конституции даже в формальном ее смысле». Этим «классам» противостояла сила крупного капитала, чей печатный орган Газета «Утро России» писала в 1910 г.: «Дворянину и буржуа нельзя уже стало вместе оставаться на плечах народа: одному из них приходится уходить». «Жизнь перешагнет труп тормозившего ее сословия с тем же равнодушием, с каким вешняя вода переливает через плотину, размывая ее и прокладывая новое русло»{719}.

И в этом не было ничего необычного, тем же самым путем шли и все буржуазные революции в Европе. Однако Россия обладала ключевой особенностью, коренным образом отличавшей ее от Запада. Эта особенность заключалась в крайне ничтожной доле в России третьего сословия. Еще в 1766 г. Екатерина II писала своей парижской корреспондентке: «обещаю третье сословие ввести; но как же трудно его будет создать»{720}. О достигнутых успехах к началу XX века в 1910 г. сообщал один из лидеров эсеров Л. Шишко: «во всей новейшей истории преобразующую роль играл тот самый элемент третьего сословия, которого у нас имеются до сих пор лишь очень незаметные следы»{721}. И особенно буржуазии в ее западном понимании, как качественном, так и количественном. Указывая на эту данность, М. Туган-Барановский писал: «Конечно, у нас был свой старинный капиталистический класс в виде торговцев. Но это было нечто совершенно особое и отнюдь не похожее на промышленную буржуазию Запада… Особенное значение имело отсутствие у нас мелкой буржуазии <…> (На Западе) Мелкая буржуазия играла промежуточную роль между высшими классами и народными массами и соединяла все слои населения в одно целое национальной культуры»{722}.

И если в Европе буржуазные революции вызрели в процессе внутреннего, естественного развития, то в России либеральные идеи носили заимствованный характер. Их проводниками стала прогрессивная русская интеллигенция — с 1825 г. из высшего дворянства, а после реформ 1860-х гг. — из разночинцев и широких слоев мелкого и среднего дворянства. Еще одной особенностью России, подчеркивающей ее отличие от Запада, являлся то факт, что первыми представителями интеллигентского либерализма в России стали легальные марксисты, проповедовавшие некий идеалистический вариант либерализма, который должен был решить не только политические, экономические, но и социальные проблемы России. Это о них писал Н. Некрасов:

Диалектик обаятельный,

Честен мыслью, сердцем чист!

Помню я твой взор мечтательный,

Либерал-идеалист!{723}

Как представляли себе идеалисты либеральные реформы? Наглядный пример здесь давал Н. Тургенев, который еще в 1840-х гг. призывал: «Преобразуйте, преобразуйте радикально, не бойтесь — со стороны этих людей (крепостных) вы не увидите ни неблагодарности, ни дерзости вольноотпущенников: они будут только благословлять вас»{724}. Кризис русского идеализма наступит с революцией 1905 г. Наиболее ярко он отразится в сборнике «Вехи», авторами которого стали выдающиеся философы Н. Бердяев и С. Франк, историк М. Гершензон, политэкономисты С. Булгаков и П. Струве и т.д. Революционная стихия перешагнула и отбросила в сторону русскую интеллигенцию, которая, по мнению веховцев, являлась ее интеллектуальным источником.

Вину за взрыв народной стихии веховцы возлагали на себя: это она, русская интеллигенция, утверждал М. Гершезон, привела общество «в безвыходный тупик». Все «современное положение» сводится к тому, что перед нами, по словам С. Франка, «крушение многообещающего общественного движения, руководимого интеллигентским сознанием»{725}. Если так дальше пойдет, писал Н. Бердяев, то «интеллигенция в союзе с татарщиной, которой еще много в нашей государственности и общественности, погубит Россию»{726}. Подводя итог, С. Булгаков замечал: «русская революция развила огромную разрушительную энергию, но ее созидательные силы оказались далеко слабее разрушительных»{727}. С этого начался откат идеалистов к консерватизму.

Насколько сильным было потрясение идеалистов, свидетельствует тот факт, что С. Булгаков еще до О. Шпенглера приходил к идее трагического прогресса. «Согласно этой идее, история есть созревание трагедии и последний ее акт, последняя страница знаменуется крайней, далее уже непереносимой напряженностью, есть агония, за которой следует смерть, одинаково подстерегающая и отдельных людей и человечество»{728}.

На смену идеалистам пришли практики политической борьбы и прежде всего в лице крупнейшей либеральной партии того времени — конституционных демократов (кадетов), Партии народной свободы[62]. Кадеты отрицали ответственность интеллигенции перед народом, скорее наоборот, они считали себя его жертвой: «везде «интеллигенция» исторически «забегает» вперед, везде для нее «старые» формы жизни более тягостны, чем для масс, везде она предвосхищает новые формы и борется за их осуществление, оставаясь в этой борьбе не всегда хорошо понятой и нередко одинокой»{729}.

Отношение новой волны либеральной интеллигенции к революции наиболее наглядно прозвучало в словах члена ЦК партии кадетов Н. Гредескула, по мнению которого, революция «всегда вскрывает старый раздор, выводит его наружу, она есть хирургический нож, срезающий старые язвы и причиняющий острую и резкую боль. По этой же причине она, прежде всего, “разрушительна”и в этом ее великое “благо”»{730}.

Методы партийной борьбы лидер партии кадетов П. Милюков передавал словами немецкого философа Ф. Паульсена: политика есть состояние войны: «Партии стремятся уничтожить друг друга всеми средствами… партии ничем не пренебрегают, что бы добиться победы. Партийное красноречие основывает свою силу убеждения не на истине, а на вероятности. При этом практикуется искусственный подбор фактов <…>, бесцеремонное подсовывание противнику мотивов, которые способны предоставить его дело и его личные побуждения в дурном свете <…>, приписывание его взглядам, как основной причине и источнику, — всех явлений, вызывающих безусловное общественное осуждение; прямое измышление фактов <…> способных уничтожить врага <…>, провокация; наконец, изображение себя в роли защитника прав и справедливости»{731}.

Главным лозунгом партии провозглашалась: «Борьба за политическое освобождение России на началах демократизма»{732}. Цель партийной борьбы, по словам П. Милюкова, — это «стремление к победе и власти. В этом “душа партии”»{733}. Но что будет после победы? На этот вопрос Н. Гредескул отвечал полностью в духе либеральной доктрины: «оставим в стороне «будущее»; предположим, что оно для нас, как и для них совершенно закрыто. Предоставим этому «будущему» самому произнести свой окончательный приговор… Обратимся всецело к настоящему…»{734} В целом же кадеты полагали, что «русское освободительное движение даст России то же, что дали государствам Западной Европы их “великие” революции, т.е. “обновление” всей жизни, и “укрепление государственности”, и “подъем народного хозяйства”, — в этом мы глубоко убеждены»{735}.

Что же представляла собой эта новая политическая сила России?

На ее истоки указал еще А. де Кюстин в 1839 г.: «Полуобразованные, соединяющие либерализм честолюбца с деспотичностью рабов, напичканные дурно согласованными между собой философскими идеями, совершенно неприменимыми в стране, которую называют они своим отечеством (все чувства и свою полупросвещенность они взяли на стороне), — люди эти подталкивают Россию к цели, которой они, быть может, и сами не ведают…и к которой вовсе не должны стремиться истинно русские, истинные друзья человечества»[63].{736}

Подобные мысли почти одновременно с А. де Кюстином высказывал и П. Чаадаев, предупреждая российскую либеральную интеллигенцию об опасности прямого заимствования идей у Запада: «Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной. У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда. Мы воспринимаем только совершенно готовые идеи, поэтому те неизгладимые следы, которые отлагаются в умах последовательным развитием мысли и создают умственную силу, не бороздят наших сознаний. Мы растем, но не созреваем, мы подвигаемся вперед по кривой, т.е. по линии, не приводящей к цели. Мы подобны тем детям, которых не заставили самих рассуждать, так что, когда они вырастают, своего в них нет ничего; все их знание поверхностно, вся их душа вне их. Таковы же и мы»{737}.

В. Ключевский в этой связи замечал: «Чужой западноевропейский ум призван был нами, чтобы научить нас жить своим умом, но мы попытались заменить им свой ум»{738}.

Именно европейское образование дворянства, по мнению Ф. Достоевского, привело к расколу русского общества: «Для вас преобразователь оставил народ крепостным, что бы он, служа вам трудом своим, дал вам средство к европейскому просвещению примкнуть. Вы и просветились в два столетия, а народ от вас отдалился, а вы от него»{739}. Новое «образованное» российское общество теперь взирало на русский народ с высоты своего просвещенного «западного» ума. Особенности этого взгляда наглядно передавал А. Пушкин:

Ты просвещением свой разум осветил,

Ты правды чистый свет увидел,

И нежно чуждые народы возлюбил,

И мудро свой возненавидел.

Но решающее влияние на формирование нового либерального сословия в России оказала отмена крепостного права. Именно недовольные потерей своего помещичьего привилегированного положения и скептические отцы, равнодушные ко всему насущному, прожившие последние выкупные, по словам Ф. Достоевского, и воспитали следующие поколения: «Юные люди наших интеллигентных сословий, развитые в семействах своих, в которых всего чаще встречайте теперь недовольство, нетерпение грубость невежества (несмотря на интеллигентность классов) и где почти повсеместно настоящее образование заменяется лишь нахальным отрицанием с чужого голоса, где материальные побуждения господствуют над всякой другой высшей идеей; где дети воспитываются без почвы, вне естественной правды, в неуважении или равнодушии к отечеству и в насмешливом презрении к народу, так особенно распространяющемуся в последнее время… Вот где начало зла»{740}. Ф. Достоевский констатировал, что уже тогда «произошел окончательный, нравственный разрыв» интеллигенции с народом{741}.

В. Ключевский называл российских либералов межеумками — барами, впитавшими идеи передовых французских мыслителей, но при этом так и оставшихся русскими барами, оторванными «от действительности, от жизни, которой живет окружающее их общество, (и) они создают себе искусственное общежитие, наполненное призрачными интересами, игнорируют действительные интересы, как чужие сны, а собственные грезы принимают за действительность»{742}. П. Вяземский замечал, что либералы «… верить в сны свои готовы. С слепым доверьем детских лет». Характеристика Ф. Достоевского, данная отдельным представителям этого нового поколения, дополняла общую картину: это был «межеумок, с коротенькими, недоконченными идейками, с тупой прямолинейностью суждений, для него история наций слагается как-то по-шутовски. Он не видит, даже не подозревает того, чем живут нации и народы»{743}.

Именно эта образованная либеральная интеллигенция и сформировала в 1905 г. партию кадетов. Ее сущность, пожалуй, наиболее точно была отражена в меморандуме, составленном кружком сенатора Римского-Корсакова: «Демократическая по названию, она по составу является чисто буржуазной, не имеет собственной платформы, а потому вынуждена поддерживать лозунги левых… Без союза с левыми, без козырей, вынутых из чужой колоды, кадеты представляют собой всего-навсего большое сборище либеральных юристов, профессоров, министерских чиновников и ничего более»{744}.

Подобное мнение высказывал и министр внутренних дел России П. Дурново: «За нашей оппозицией (имелись в виду думские либералы. — В. К.) нет никого, у нее нет поддержки в народе… наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет»{745}. По словам Н. Бердяева: «Либеральное движение было связано с Государственной Думой и кадетской партией. Но оно не имело опоры в народных массах, и лишено было вдохновляющих идей»{746}. По меткому замечанию лидера эсеров В. Чернова, кадеты представляли собой лишь «штаб без армии»{747}.

Либералам действительно не на кого было опереться, поэтому им оставался только вынужденный союз с левыми, идейно же либералы его полностью отвергали. Сам лидер кадетов П. Милюков в этой связи с гордостью говорил в 1905 г.: «Я организовал в России первую политическую партию, которая совершенно чиста от социализма»{748}. «Этой “чистотой от социализма” — отмечал М. Горький, — кадеты и… гордятся, а так как демократия не может быть не социалистична, то естественно, что кадетизм и демократия органически враждебны»{749}. Кадеты называли себя приверженцами демократии, в смысле политической принадлежности идеалам Запада, но в реальных условиях России они становились ее врагами.

На истоки российского либерального антидемократизма указывал Н. Чернышевский, который еще в 1858 г. писал: «Либералов совершенно несправедливо смешивают с демократами… Демократ из всех политических учреждений непримиримо враждебен только аристократии, либерал почти всегда находит, что при известной степени аристократизма общество может достичь либерального устройства. Поэтому либералы обыкновенно питают к демократам смертельную неприязнь… Либерализм может казаться привлекательным для человека, избавленного счастливою судьбою от материальной нужды <…> либерал понимает свободу формально — в разрешении, в отсутствии юридического запрещения, он не хочет понять, что юридическое разрешение для человека имеет цену только тогда, когда у человека есть материальные средства пользоваться этим разрешением»{750}.

Наглядный пример либеральной демократии давала французская революция 1848 г., о которой А. Герцен в работе «С того берега» писал: «Либералы долго играли, шутили с идеей революции и дошутились до 24 февраля. Народный ураган поставил их на вершину колокольни и указал им, куда они идут и куда ведут других; посмотревши на пропасть, открывшуюся перед их глазами, они побледнели; они увидели, что не только то падает, что они считали за предрассудок, но и все остальное, что они считали за вечное истинное; они до того перепугались, что одни уцепились за падающие стены, другие остановились кающимися на полдороге и стали клясться всем прохожим, что они этого не хотели. Вот отчего люди, провозгласившие республику, сделались палачами свободы, вот отчего либеральные имена, звучавшие в ушах наших двадцать лет, являются ретроградными депутатами, изменниками, инквизиторами.

Они хотят свободы, даже республики в известном круге, литературно образованном. За пределами своего круга они становятся консерваторами… Либералы всех стран, со времени Реставрации, звали народы на низвержение монархически-феодального устройства во имя равенства, во имя слез несчастного, во имя голода неимущего; они радовались, гоняя до упаду министров, от которых требовали неудобоисполнимого, они радовались, когда одна феодальная подставка падала за другой, и до того увлеклись наконец, что перешли собственные желания. Они опомнились, когда из-за полуразрушенных стен явился не в книгах, не в парламентской болтовне, не в филантропических разглагольствованиях, а на самом деле пролетарий, работник с топором и черными руками, голодный и едва одетый рубищем… Либералы удивились дерзости и неблагодарности работника, взяли приступом улицы Парижа, покрыли их трупами и спрятались от брата за штыками осадного положения, спасая цивилизацию и порядок!»

В России во время Первой русской революции ситуация повторилась почти в точности: «…Аристократический либерализм улетучился сейчас, как только встретился с либерализмом голодного желудка русского народа. Вообще, — отмечал С. Витте, — после демократического освобождения в 60-х годах русского народа <…> между высшим сословием Российской империи появился в большой дозе западный либерализм. Этот либерализм выражался в мечтах о конституции, т.е. ограничении прав самодержавного государя императора, но в ограничении для кого? для нас, господ дворян. Когда же увидели, что в России, кроме монарха и дворян, есть еще народ, который также мечтает об ограничении, но не столько монарха, как правящего класса, то дворянский либерализм сразу испарился»{751}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.