Русский бунт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Русский бунт

Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары… Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции.

П. Милюков{399}

Как относились крестьяне к своему положению? Этим вопросом задавался еще М. Салтыков-Щедрин в 1880-м г., словами героя одной из своих книг — немецкого мальчика в штанах, обращенных к русскому без штанов: «Вот уже двадцать лет, как вы хвастаетесь, что идете исполинскими шагами вперед, а некоторые из вас даже и о каком-то «новом слове» поговаривают — и что же оказывается? — что вы беднее, нежели когда-нибудь, что сквернословие более, нежели когда-либо, регулирует ваши отношения к правящим классам, что Колупаевы держат в плену ваши души, что никто не доверяет вашей солидности, никто не рассчитывает ни на вашу дружбу, ни на вашу неприязнь…»

Мальчик без штанов отвечал: «С Колупаевыми мы сочтемся». «Надоело нам. С души прет, когда-нибудь перестать надо. Только как с этим быть? Коли ему сдачи дать, так тебя же засудят, а ему, ругателю, ничего…

Мальчик в штанах: Ах, как мне вас жаль, как мне вас жаль!

Мальчик без штанов: Чего нас жалеть! Сами себя не жалеем — стало быть, так и надо!»{400}

В те же годы А. Энгельгардт отмечал: «Все исследования, как известно, приводят к тому, что крестьянские наделы слишком малы и обременены слишком большими налогами. Огромные недоимки, частые голодовки, быстрое увеличение числа безземельных, которые, бросив землю, уничтож(ают) хозяйство <…> ясно доказывают, что дело не совсем ладно… Вопрос видимо назревает»{401}. Первые признаки созревания появятся 20 лет спустя в 1898 г., когда, по сообщению циркуляра министерства внутренних дел, целые деревни начнут совершать «вооруженные нападения на экономии и усадьбы землевладельцев»{402}.

С 1901 г. крестьянские выступления начнут приобретать массовый характер. Реакцией правительства стало создание специального сельскохозяйственного совещания, которое на практике не сделало ничего. С этого времени, отмечал М. Вебер: «Все острее осознаваемая классовая враждебность крестьян, страх перед ними проходят красной нитью через дебаты во многих земствах»{403}. Из самых разных губерний поступают сообщения об обструкции налогам со стороны крестьян»{404}. «В июне (1905 г.) участились сообщения, что крестьяне прекращают работу на поместных землях, что помещики требуют в помощь армию, что идут аресты. Но сопротивление крестьян сломить не удается»{405}.

В результате, как отмечал С. Витте, «когда началась революция (1905 г.), то само правительство по крестьянскому вопросу уже хотело пойти дальше того, что проектировало сельскохозяйственное совещание. Но этого уже оказалось мало. Несытое существо можно успокоить, давая ему пищу вовремя, но озверевшего от голода одной порцией пищи уже не успокоишь. Он хочет отомстить тем, кого правильно или неправильно, но считает своими мучителями. Все революции происходят оттого, что правительства вовремя не удовлетворяют назревшие народные потребности. Они происходят оттого, что правительства остаются глухими к народным нуждам. Правительства могут игнорировать средства, которые предлагают для удовлетворения этих потребностей, но не могут безнаказанно не обращать внимания и издеваться над этими потребностями. Между тем мы десятки лет все высокопарно манифестовали: “Наша главная забота это народные нужды, все наши помыслы стремятся, чтобы осчастливить крестьянство” и проч. и проч. Все это были и до сего времени представляют одни слова»{406}.

Народ «для этих близоруких деятелей вдруг только в сентябре 1905 г. появился во всей своей стихийной силе, — продолжал С. Витте. — Сила (его) основана и на численности и на малокультурности, а в особенности на том, что ему терять нечего. Он, как только подошел к пирогу, начал реветь, как зверь, который не остановится, чтобы проглотить все, что не его породы…»{407}

Главным требованием крестьян был раздел помещичьих земель. Претензии крестьян на землю находились в полном соответствии с их традиционными представлениями о «естественно-трудовом праве». Согласно этим представлениям, отмечали еще А. Герцен и Н. Чернышевский, право на землю, «представляло собой право на труд или право на существование»{408}. Это был совершенно особый вид права, указывали все, кто сталкивался с ним, от К. Кавелина до К. Победоносцева, совершенно неизвестный «римскому праву»{409}. Крестьяне считали захват помещичьих земель полностью законным, находящимся в рамках их традиционного права. «Стоит этим крестьянам увидеть, что землю продают отдельно, что ее сдают внаем и обрабатывают без них, как они начинают бунтовать все разом, крича, что у них отбирают их добро», — подтверждал А. де Кюстин еще в 1839 г.

Требования русских крестьян имели еще одну отличительную особенность, прямо противоположную общепринятым на Западе идеям индивидуализма: русские крестьяне добивались земли не для себя лично, а только через общину. М. Бакунин еще в 1873 г. обращал внимание на эту особенность: «В русском народе существуют в самых широких размерах те два первых элемента, на которые мы можем указать как на необходимые условия социальной революции… Первая и главная черта — это всенародное убеждение, что земля принадлежит народу… Вторая, столь же крупная черта, что право на пользование ею принадлежит не лицу, а целой общине…»{410}. М. Вебер в свою очередь отмечал, что «в сознании крестьян до сих пор сохранился своего рода “сельский коммунизм”, т.е. такой правовой порядок, согласно которому земля принадлежит совместно всей деревне»{411}. «Коммунистический характер крестьянского движения проявляется все яснее, поскольку он, — пояснял в 1905 г. М. Вебер, — коренится в характере аграрного строя… Со своей стороны власть делала все возможное, в течение столетий и в последнее время, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти <…> было глубоко укоренено еще в московском государстве…»{412}

Разгоравшийся «Русский бунт» был подавлен карательными мерами армией и казаками. Пример подавления приводил С. Витте: «Князь И. Оболенский, харьковский губернатор, лихо выдрал крестьян вверенной его попечению губернии. Тогда был лозунг: “Нужно драть, и все успокоится”, как впоследствии явился лозунг: “Нужно расстреливать, и все успокоится”. Одно из главных обвинений, до сих пор мне предъявляемых, это то, что я, будучи председателем совета, после 17 октября мало расстреливал и другим мешал этим заниматься. “Витте смутился, даже перепугался, мало расстреливал, вешал; кто не умеет проливать кровь, не должен занимать такие высокие посты”»{413}.

Но силовое подавление революции не решало проблемы продолжающегося разорения села, для предотвращения новой революции необходимы были реформы. О их необходимости и формах говорили уже давно. Например, Министр императорского двора И. Воронцов-Дашков писал еще Александру III: «Вот до чего дошла большая житница Европы. Оскудела она, бедная… Можно ли безнаказанно в течение столетия вкривь и вкось вспахивать землю, выжимая из нее все соки и ничего ей не возвращая; а это делается на всей надельной русской земле… Это будет продолжаться, пока не введется подворный земельный надел… не подлежащий отчуждению. Земля увидит, наконец, хозяина, благосостояние которого связано с ее обогащением…»{414} А. Энгельгардт в 1881 г. отмечал: «Никакие технические улучшения не могут в настоящее время помочь нашему хозяйству. Заводите, какие угодно сельскохозяйственные школы, выписывайте какой угодно иностранный скот, какие угодно машины, ничто не поможет, потому что нет фундамента. По крайней мере, я, как хозяин, не вижу никакой возможности поднять наше хозяйство, пока земли не перейдут в руки земледельцев»{415}. В том же году Ф. Достоевский напишет, что развитие и успокоение крестьянства начнется только тогда, когда решится вопрос о «единичном, частном землевладении»{416}.

Земельная реформа, по мнению министра земледелия А. Кривошеина, отставала почти на полстолетия: «Трагедия России в том, что к землеустройству не приступили сразу после освобождения. Русская революция потому и приняла анархический характер, что крестьяне жили земельным укладом царя Берендея. Если Западная Европа, треща и разваливаясь, еще обошлась без большевизма (и обойдется), то потому, что земельный быт французского, немецкого, английского, итальянского фермера давно устроен»{417}. Реформы П. Столыпина были направлены на решение именно этой проблемы.

Свое видение решения крестьянского вопроса П. Столыпин изложил в докладе Николаю II в 1904 г.: «В настоящее время более сильный крестьянин превращается обыкновенно в кулака, эксплуататора своих однообщинников, по образному выражению мироеда. Вот единственный почти выход крестьянину из бедности и темноты, видная, по сельским воззрениям, мужицкая карьера». И предлагал: «Если бы дать другой выход энергии, инициативе лучших сил деревни <…>, то наряду с общиной, где она жизненна, появился бы самостоятельный, зажиточный поселянин, устойчивый представитель земли»{418}.

Однако никакие доводы не действовали. Крестьянская реформа будет вызвана к жизни только революцией 1905 г., когда напуганное правительство будет вынуждено пойти на целый ряд мер направленных на оздоровление ситуации в деревне. Эти меры касались, прежде всего, отмены выкупных платежей, списания части недоимок, оказания государственной поддержки крестьянству. Но главной была непосредственно сама земельная реформа, оценивая необходимость которой П. Столыпин заявлял: «Настолько нужен для переустройства нашего царства, переустройства его на крепких монархических устоях, крепкий личный собственник, насколько он является преградой для развития революционного движения, видно из трудов последнего съезда социалистов-революционеров, бывшего в Лондоне в сентябре настоящего (1908) года: «Правительство, подавив попытку открытого восстания и захвата земель в деревне, поставило себе целью распылить крестьянство усиленным насаждением личной частной собственности или хуторским хозяйством. Всякий успех правительства в этом направлении наносит серьезный ущерб делу революции…»{419}

Однако далеко не все оценивали столыпинскую реформу так однозначно, например, по мнению М. Вебера (1905 г.), «Появление множества новых земельных собственников-крестьян само по себе не решит аграрную проблему. Более того, если это будет единственная мера, то это лишь замелит”технический прогресс”»{420}. В свою очередь видный экономист того времени А. Чупров утверждал, что экономическая революция, начатая Столыпиным в 1906 г., через 10 лет неизбежно приведет к революции социальной; и что «мысль о распространении отрубной (хуторской) собственности на пространстве обширной страны представляет собой чистейшую утопию, включение которой в практическую программу неотложных реформ может быть объяснено только малым знанием дела»{421}.

Главная проблема реформ заключалась в малоземелье и недостатке капитала. По этой причине, став хуторянами, большинство столыпинских фермеров просто не могло организовать эффективного рыночного хозяйства. Средняя площадь укрепленной, в рамках реформы, на одно хозяйство в личную собственность земли по Европейской России к концу 1913 г. составила всего 7 десятин{422}. Притом, что для более-менее сносного существования хозяйству, расположенному, например, в центрально-черноземном районе, требовалось не менее 10 десятин{423}. Оптимальным же, по мнению В. Постникова, с точки зрения использования техники, являлся крестьянский двор средним размером 60 десятин, по примеру хозяйств немецких колонистов{424}.

О наличии капитала свидетельствует пример 60,9% тамбовских хуторов и отрубов, где по данным на 1912 г. имелось всего по одной лошади, а 3% были вовсе безлошадными… Именно по этим причинам «крестьяне, отделившие от общины, — констатирует В. Безгин, — не стали классом “крепких собственников” и не могли обеспечить устойчивый прогресс сельского хозяйства»{425}. Эту данность признавал и сам В. Гурко — один из вдохновителей аграрной реформы: «Для меня было очевидно, что сразу перейти от общинного владения к хуторскому крестьяне не были в состоянии за отсутствием ряда других необходимых условий…»{426}.

Реальным результатом столыпинских реформ стало перераспределение земли в пользу «сильных» и как следствие резкая социальная поляризация крестьянства, а так же высвобождение из общин более 15 миллионов «лишних рук», не могущих найти себе применения. С. Витте в этой связи, критикуя программу П. Столыпина, буквально пророчествовал: «Не подлежит… сомнению, что на почве землевладения, так тесно связанного с жизнью всего нашего крестьянства, т.е., в сущности, России, ибо Россия есть страна преимущественно крестьянская, и будут разыгрываться дальнейшие революционные пертурбации в империи, особливо при том направлении крестьянского вопроса, которое ему хотят дать в последние столыпинские годы…»{427}.

Эти пророчества начнут сбываться со свершением либерально-буржуазной революции февраля 1917 г. Уже в мае 1917 г. обреченный фатализм слышался в словах Верховного главнокомандующего русской армии генерала М. Алексеева: «Россия кончит прахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать… Вот тогда мы узнаем ее, поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками…»{428}

По данным советских источников, в первый же месяц после либерально-буржуазной революции число крестьянских выступлений составило 20% по сравнению со всем 1916 г. За апрель их число выросло в 7,5 раз. Военные отказались участвовать в усмирении, а милиция даже способствовала выступлениям крестьян. К концу апреля крестьянские волнения охватили 42 из 49 губерний европейской части России{429}. «Подобный вывод делает и большая часть эмигрантской исторической литературы», — отмечает С. Мельгунов. Он приводит «свидетельство одного из тех, кому пришлось играть роль “миротворца” в деревне в то время, — эсера Климушкина». Канун большевицкого переворота, по характеристике последнего, был периодом «погромного хаоса»{430}. Другой известный эмигрант В. Шульгин вспоминал о народной стихии, высвобожденной февральской революцией, как о «взбунтовавшемся море…»{431}

О том же разрастании хаоса говорили и документы Временного правительства. Так, управляющий Министерством внутренних дел И. Церетели в одном из циркуляров констатировал: «Захваты, запашки чужих полей, снятие рабочих и предъявление непосильных для сельских хозяев экономических требований; племенной скот уничтожается, инвентарь расхищается; культурные хозяйства погибают… Одновременно частные хозяйства оставляют поля незасеянными, а посевы и сенокосы неубранными». Министр приходил к выводу, что создавшиеся условия «грозят неисчислимыми бедствиями армии, стране и существованию самого государства»{432}.

Временное правительство оказалось неспособным ни осуществить, ни даже предложить какую-либо внятную аграрную реформу или программу. Его половинчатые и противоречивые решения и действия лишь подливали масла в огонь. И «деревня, прекратившая внесение податей и арендной платы, насыщенная бумажными деньгами и не получавшая за них никакого товарного эквивалента, задерживала подвоз хлеба. Агитация и воззвания не действовали, приходилось местами применять силу», — отмечал генерал А. Деникин{433}.

Хлебную монополию Временное правительство ввело еще 29 марта: весь излишек запаса хлеба после исключения норм на продовольствие, на обсеменение и на корм скота поступал государству. Но введение монополии не помогло. Об этом свидетельствовала динамика хлебозаготовок: если кампания 1916 г. (1 августа 1916-го — 1 июля 1917 г.) дала 39,7%, то июль 1917 г. — 74%, а август — 60–90% невыполнения продовольственных заготовок{434}. Крестьяне отказывались отдавать хлеб, и на его сбор стали отправлять войска, которые получали самые жесткие инструкции. В то же время в самой деревне (!) по словам С. Мельгунова, в начале осени (!!) пошли «голодные бунты», «когда население за полным истощением своих запасов хлеба переходит к потреблению «суррогатов», начинает расхищать общественные магазины и т.д.»{435}

28 июня постановлением Временного правительства о ликвидации землеустроительных комиссий, была прекращена столыпинская реформа. Это постановление лишь констатировало уже свершившийся факт: в ходе «черного передела» община восстановила статус-кво, вернув обратно вчерашних «беглецов»{436}. «К октябрю 1917 г. в деревнях земля давно была взята и поделена. Догорали помещичьи усадьбы и экономии, дорезали племенной скот и доламывали инвентарь. Иронией поэтому звучали слова правительственной декларации, — отмечал А. Деникин, — возлагавшей на земельные комитеты упорядочение земельных отношений и передавшей им земли «в порядке, имеющем быть установленным законом и без нарушения существующих норм землевладения»{437}.

Однако земля была лишь первой целью крестьянского бунта, второй была — «Воля»! Ее определение дал в «Живом трупе» Л. Толстой: «свобода» — это нечто имеющее пределы, установленные законом; воля не имеет пределов…»{438} Н. Бердяев в этой связи отмечал, что: «в стихии русской революции действуют такие же старые, реакционные силы, в ней шевелится древний хаос, лежавший под тонкими пластами русской цивилизации…»{439} По мнению религиозного философа С. Франка: «Русская революция по своему основному, подземному социальному существу есть восстание крестьянства, победоносная и до конца осуществленная всероссийская пугачевщина начала XX века»{440}. По словам известного публициста М. Гаккебуш-Торелова в 1917 г. «мужик снял маску… “Богоносец”[37] выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается»{441}.

А. Грациози назвал этот первый — либерально-буржуазный этап русской революции, начавшийся с февраля 1917 г., «плебейской» революцией: «Когда государство вступило в последнюю стадию своего распада, крестьяне тут же взяли инициативу в собственные руки. Программа их была проста: минимальный гнет со стороны государства и минимальное его присутствие в деревне, мир и земля, черный передел о котором грезили поколения крестьян… Они почти совершенно перестали платить налоги и сдавать поставки государственным уполномоченным. Все больше молодых людей не являлись на призывные пункты, многие солдаты стали дезертировать. Сверх того, за несколько месяцев крестьяне разрушили еще остававшиеся помещичьи имения, уничтожали владения буржуазии, а также большинство ферм, созданных в ходе столыпинских реформ»{442}.

Однако помимо инстинктивных требований «земли и воли», пугачевщины русский бунт двигался, и еще нечто большим, что придавало ему силу и моральное оправдание. Это большее заключалось в той неутоленной жажде правды, о которой писал ф. Достоевский: «Ищет народ правды и выхода к ней беспрерывно и все не находит… С самого освобождения от крепостной зависимости явилась в народе потребность и жажда чего-то нового, уже не прежнего, жажда правды, но уже полной правды, полного гражданского воскрешения своего…»{443} Однако жажду эту утолить высшие классы и сословия не спешили…

Не случайным в этой связи, было мнение лидера крупнейшей партии России того времени — крестьянской партии эсеров, В. Чернова, по словам которого, «Атмосфера революции была создана не столько пониманием материальных и экономических классовых интересов, сколько иррациональным ощущением, что дальше так жить нельзя. Революция казалась массам карающей рукой беспристрастного языческого божества мести и справедливости, метнувшей гром и молнию в головы земных врагов человечества; теперь это божество поведет униженных и оскорбленных в рай, а угнетателей и насильников отправит в геенну огненную»{444}.[38].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.