Во лузях, во лузях расцвели цветы лазоревые…
Столько времени ушло на детство! Три четверти жизни. Каких людей я могла бы записать, если бы не мешкая взялась за дело! Кто-то мне рассказывал, не помню кто, что в свои шесть лет мог толково и аргументированно объяснить, почему Анна Каренина бросилась под поезд.
Под Новый год меня водили «на Карандаша». До начала представления мы с Люсей заглядывали к нему в клоунскую комнату, сидели, чай пили на диванчике, пока он гримировался. С тех пор я всю жизнь мечтаю о веселом, смахивающем на швабру скотчтерьере.
До чего ж пиджак на нем был зеленый, когда он выходил на манеж!
– Карандаш, а почему ты без елки? – спрашивал у него Буше.
– Зачем мне елка? – отвечал Карандаш.
В этот момент по всему пиджаку у него загорались лампочки. Они мигали, и Карандаш, будто маленькая зеленая елочка, под смех и аплодисменты удалялся с манежа.
Совсем близко видела Олега Попова.
Грустного клоуна Муслю, вынимающего из кармана штанов горящую свечу.
Живого Леонида Енгибарова – его номер «Шар на ладони», о котором он говорил: «Все забывается, развеивается, уходит, кроме вот этого момента: когда ты стоишь на двух руках, медленно отрываешь одну руку от пола и понимаешь, что у тебя на ладони лежит земной шар».
В Доме звукозаписи на улице Качалова в начале 1960-х Люся показала мне Марка Бернеса. Мне было восемь лет, но я знала наизусть все песни, которые он пел: «Шаланды, полные кефали», «Темная ночь», «Вот и все, я звоню вам с вокзала», «Просто я работаю волшебником», особенно мне нравилась песня, где были такие слова: «Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь, и я улыбаюсь тебе…» Мне всегда казалось, что он поет от моего имени. Наверное, так думал каждый.
Мы стояли в коридоре, а он вышел из студии, плотный такой мужчина в белой рубашке с завернутыми рукавами. Вроде бы на нем были подтяжки.
– Смотри и запомни, – сказала Люся. – Это Марк Бернес.
Зато когда я взяла в руки микрофон, то одержимо брала интервью у всех без разбору, даже у гималайского медведя Амура из Уголка Дурова, и мне было не важно, считает ли нужным твой собеседник разговаривать с тобой по-человечески.
Дядя Миша Караманов, сосед, отправляясь в Сочи, оставил мне на попечение голубого волнистого попугайчика Петю. Целыми днями Петя молчал, как будто набрал в рот воды. Но стоило мне поднести к его клюву микрофон, Петька произносил хриплым басом:
– Какой ужасный район. Надо переезжать отсюда к чертовой матери.
Я уж не говорю о людях. Разговоры на рынке, в автобусе, в пельменной, дворовые перепалки. Моя бабушка в Черемушках командует с балкона:
– Девочка, не позволяй собаке писать на деревья! Ты что, не видишь? Из-за твоего пса листья пожелтели!
– Так ведь осень, Фаина Федоровна! – кричит ей снизу девочка. – Осень золотая…
Запись бабушкиных рассказов о том, как она служила сестрой милосердия у Федора Ивановича Шаляпина и его жены – балерины Иолы Игнатьевны, а на шаляпинской даче водила хороводы с художником Коровиным, могли бы украсить золотой фонд радио.
Степан Захаров повстречался с Фаиной осенью 1917 года в штабе Красной гвардии Бутырского района. Естественно, он там был самый главный. В разгар московского мятежа мою раскрасавицу-бабушку, сестру из общины Лилового креста, прямо от Шаляпиных начальник госпиталя послал подбирать раненых на улице под пулеметным огнем.
Шесть сумрачных дней и ночей она таскала раненых и убитых, волокла на шинели к санитарному автомобилю, оказывая всем без разбору медпомощь, как ее учил профессор Войно-Ясенецкий. И так себя доблестно проявила, что Семашко направил ее в медсанчасть того самого штаба, где мой воинственный дед влюбился в нее, сраженный красотой. Она же утверждала – особенно когда они развелись (влюбчивого Степана увела у Фаины донская казачка Матильда), что вышла за него из жалости, уж больно он был взъерошен, рыж и конопат, даже пятки, она говорила, у этого черта рыжего были конопатые, и такой худой – что просто кожа да кости.
Со временем Захаровы переселились в отдельную «каюту» за № 421, Фаина выписала мать из деревни, и бабушка Груша у них обустроилась на просторных антресолях.
Груша катила коляску с внучкой по крыше и обмирала от высоты. Кусты персидской сирени в больших кадках источали терпкий аромат. Внизу простиралась Москва, по бульвару гуляли лилипуты, на Тверской громыхали редкие трамвайчики, аэропланы кружили над Ходынкой.
Однажды в воскресный день они всей семьей отправилось в фотоателье, чтобы запечатлеть мимолетное счастье, которое тогда, казалось им, будет долгим.
В 1919-м Захаровых направили освобождать Крым от Врангеля и Деникина, Степу – секретарем обкома ВКП(б), Фаину – начальником госпиталя. Два раза Красная армия в Крыму отступала с колоссальными потерями. Дважды Фаина формировала эшелоны – отправляла раненых бойцов и больных сыпным тифом в тыл. Оба раза – лично – по нескольку месяцев сопровождала до Москвы переполненные санитарные поезда под обстрелом и бомбежками. В 1920-м Степан был прикомандирован к 46-й дивизии 13-й армии, той самой, которая брала Перекоп и форсировала Сиваш. Фаина готовила съезд Третьего конгресса Коминтерна, в кожаной тужурке с маузером на бедре возглавляла в Москве борьбу с беспризорностью.
– Ой, милая, спаси, помоги, последние гроши отобрали мальчики у подъезда, – плачет старушка.
Фаина кожаную куртку наденет, ремнем подпояшется и – в подвальный кабачок, где у ребят «малина». Возьмет стакан чая. Сразу к ней подсядет какой-нибудь чумазый авторитет в стоптанных башмаках.
– Что, Фаин?
– Кто бабушку ограбил, Мясницкая, дом семнадцать, возле второго подъезда?
– Сколько взяли? В чем деньги лежали? …Сейчас, Фаин, подожди.
Пойдет, все урегулирует, вернется, деньги на стол положит:
– Кошель не нашли.
Все помнила дальней памятью, рассказывала с подробностями, достойными «Улисса» Джойса. Когда жарила оладьи, варила борщи, по старой памяти напевала цыганские романсы, любила гадать на картах, раскладывать пасьянс.
Над нами жил чудной старикан, Соломон Израилевич.
– Как вы поете, Фаина Федоровна, – искренне восхищался он, встречаясь с нею около мусоропровода. – Вам надо непременно пойти к нам в хор старых большевиков.
– Спасибо, я еще не выжила из ума, – простодушно отзывалась бабушка.
Хор старых большевиков Соломона Израилевича я тоже записывала.
С галерки в Театре на Таганке мне удалось увековечить спектакль «Галилей» с Высоцким в главной роли. И «Вкус черешни» в «Современнике» с Олегом Далем. Да я еще «Без вины виноватые» Островского могла бы записать с артисткой Аллой Тарасовой, которая училась у Константина Сергеевича Станиславского! Только у меня тогда не было диктофона.
Ей-богу, это граничило с безумием. Моя школьная подруга для острастки рассказала про своего мужа: тот до того увлекся теннисом, что записал с телевизора на простой магнитофон весь Уимблдонский турнир.
– Теперь каждый вечер заводит, – она говорила. – И слушает: стук-стук, стук-стук, стук-стук. По-оздно ложится!..
24 января 1982 года мы встретились в концертной студии Останкино с Эдитой Пьехой. Я собиралась сделать о ней передачу – двадцать пять лет концертной деятельности, и у нее самой, как мне тогда казалось, немалый юбилей – сорок пять лет.
Она подъехала на черной «Волге» – в темных очках и в норковой шубе с голубоватым отливом. А я как цуцик мерзну перед входом. Она махнула мне рукой (не забыла, что ее ждут!), и мы пошли с ней рядом – Пат и Паташонок (я ниже Пьехи на две головы).
Вот мы приходим с ней в гримерную. А там сидит комический артист из Театра сатиры – лысоватый, в костюме пожарного – и курит папиросу.
– В чем дело? – говорит Эдита Пьеха. – Здесь женская комната!
– Не, Эдита Станиславовна, это общая комната.
– Что значит – общая? И потом – пожарный, а курите!
– Ухожу, ухожу, ухожу… – Видя такую царственность, он не стал вдаваться в подробности, что он никакой не пожарный.
Я включила «Репортер» и попросила рассказать смешные истории из ее жизни. Она немного подумала и говорит:
– Так, сейчас позвоним Алисе Фрейндлих, у нее всегда есть что-нибудь смешное. И сделаем вид, как будто это с нами вместе произошло. Со мной и с ней. Хотя я знаю одну историю. Два композитора, Кац и Богословский, выступали где-то в Сибири. Богословский в первом отделении, Кац – во втором. Зная, что первое отделение Богословского, Кац не приехал к началу концерта. А Богословский выходит и говорит: «Я – композитор Кац. Родился там-то и там-то…» Рассказывает о себе, как будто он – Кац. И поет все песни Каца. Ко второму отделению приезжает Кац. Выходит на сцену. «Добрый вечер. Я – Кац…» Рассказывает, поет – а все хохочут.
Я не фанат Эдиты Пьехи, но с каждой минутой она мне больше и больше нравилась.
– Знаете, как я впервые услышала Шульженко? – спрашивает. – В пятьдесят восьмом году в Запорожье, еще совсем девочкой, иду после концерта домой, расстроенная, все у меня кувырком, и вдруг из репродуктора – нежный бархатный голос: «Руки, вы словно две большие птицы…» Я оцепенела у телеграфного столба. Вот как надо петь! А случайный прохожий мне и говорит: «Что, нравится? Это Клавдия Шульженко». Потом я специально поехала из Ленинграда в Тбилиси на ее концерт. Она выплыла на сцену, и я слушала голос, который вернул мне веру в себя. В Москве я преподнесла ей цветы. Она потом говорила, что букет в руках у Пьехи горел, как факел. Старые харьковчане называли ее «Шульженко Клава – кипучая лава».
Вот уж не думала не гадала, что с Эдитой Пьехой, вечным кумиром моего папы, мы будем сидеть на разболтанных стульях в прокуренной гримерке и дружески беседовать о том о сем. Я прямо предвкушала, как вечерком на кухне мы с ним за ужином послушаем эту запись.
А Пьеха раскочегарилась, все, ее не остановить, что вы хотите – четверть века на эстраде!
– Еще одна встреча: я выступала в Гомеле на стадионе. Смотрю, в углу гримерной – женщина в народном костюме. Оказывается, Лидия Русланова. Я ахнула. И легендарная Русланова сказала мне после концерта: «Девочка, ты далеко пойдешь!» А с Лидией Руслановой был такой случай, – нанизывала она бусины историй, – вдруг через целый стадион к ней идет мужчина с огромным букетом сирени. Поднимается на сцену и говорит: «В мае сорок пятого вы пели на ступенях рейхстага. Тогда молодой солдат преподнес вам обгорелую ветку сирени. Теперь примите от меня этот букет!» – и поклонился ей низко в ноги.
Эдита сняла с вешалки бирюзовое платье с бантом, встала перед зеркалом и приложила к себе. Ох, уж эти платья Пьехи, изумрудные, голубые и розовые с шелковым пышным цветком на груди, до встречи с ней я как-то скептически относилась к ее нарядам.
– Вам нравится мое платье? – спросила она. – Таким высоким артисткам, как я, нелегко доставать сценические костюмы. Одной знаменитой польской певице постоянно привозили наряды из Парижа. Как-то ей принесли чрезмерно декольтированное платье. Она отказалась его принять. Возмущенная перекупщица спрашивает: «Кто ж у меня его купит?» «Отдайте в публичный дом», – отвечает певица. А та ей: «Где ж я возьму такую длинную б…, как ты?» Это была очень талантливая актриса, – поспешно добавила Эдита Станиславовна. – Когда она умерла, злющий критик написал: «…осталась верна себе и после смерти. У нее на похоронах был полный аншлаг».
Я засобиралась, чтобы не мешаться под ногами, и на прощание получила «смешную» историю:
– В шестьдесят первом году я выступала в старом цирке в Павловске, в Казахстане. За кулисами клетки со зверями – львы, пантеры, собаки, петухи. Полконцерта стояла гробовая тишина. Как только я запела тихую лирическую песню, вдруг от песни завелся петух. И давай кукарекать. Под раскаты хохота я позорно бежала с манежа. Наверное, это было очень смешно, только не мне…
Интересно, что после разговора с Эдитой Пьехой на меня накатил колоссальный прилив энергии и созидательной силы. В тот вечер я написала свой первый рассказ «Кроха» – про черепашонка, которого привезли мне в подарок из пустыни Каракумы. Вскоре он заболел, и ветеринарный врач поставила Крохе диагноз «ностальгия». Тогда я сунула Кроху в варежку, отправилась в аэропорт и попросила геолога, летевшего в Ашхабад, доставить его в Каракумы.
Я строчила как ненормальная. Через три часа рассказ был готов. Больше я так никогда не сочиняла – на всех парусах. Правда, понятия не имела, чем закончить. И Лёня придумал финал: спустя некоторое время пришла телеграмма:
«КАРАКУМАХ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫ НЕ СКУЧАЙТЕ ВАШ КРОХА»
Этот рассказ теперь входит в школьную программу начальных классов. По-хорошему надо бы посвятить его Эдите Пьехе.
Не важно, для мига или для вечности, при каждом удобном случае я включала диктофон и получала уникальные аудиоснимки.
На семинаре молодых писателей в Дубултах мэтр Валерий Медведев, автор книги «Баранкин, будь человеком!», массируя ладони карандашом:
– Вот я, например, считаюсь очень остроумным человеком. А я ведь не родился таким! Наоборот, я родился совсем неостроумным. Я этот юмор в себе натренировал.
Галстук у него пышный, что-то наподобие банта, рубашка разукрашена женщинами с тевтонскими рогами, на нем велюровый пиджак и на фиолетовом переливающемся лацкане орден Надежды Константиновны Крупской.
– Вот вам поучительный пример из моей практики, – рассуждал он. – Смотрите, как рождается реприза! «Где бабка?» – «Она вышла». – «Куда?» – «Замуж». – «???» – «Да вы подождите, она скоро вернется!» Понимаете? – массирует указательным пальцем какую-то важную точку на макушке. – Она вышла – НЕ ПРОСТО! – и жест, классический, эстрадный: ладонями приглаживает на затылке волосы. – Так. Про графоманов я вам говорил… – листает свои записи. И тут же зигзагообразным движением подтягивает штаны к банту. – …Да! Однажды я так сострил. Кто-то нудно рассказывал, как у него пропало триста рублей. Он дал взаймы, ему не вернули… Я: «Значит, у вас случился пожар трёхстага?» Все это вызвало очень большой хохот.
Я слышала, спустя некоторое время у самого Валерия Владимировича занял деньги поэт Григорий Поженян. После чего долго не показывался ему на глаза. Когда они встретились, Валерий Медведев ласково спросил:
– Куда запропастился, Гриша?
Григорий Поженян ответил:
– Понимаешь, старик, в дружбе, как и в море, бывают приливы и отливы.
– Да, но почему-то, – ответил находчивый Медведев, – приливы бывают, когда нужно занять денег, а когда приходит пора отдавать – неминуемо наступают отливы.
– Я собираю частушки, – доверительно сообщал нам Валерий Владимирович. – Взять хоть вот эту:
Я купила колбасу
и в карман положила.
Отчего-то вдруг она
меня растревожила.
– Видите, – радостно восклицал он, – как рождается остроумие и острота? И что без острот обойтись нельзя. Певец Александр Вертинский гастролировал в Сибири. Заходит в гостиничный номер, а в кровати уже лежит сибирячка. Он – ей: «Только ничего не говорите, я уже ВСЕ слышал от женщин!..» «Запомните, – поучал он, и мы внимали с благоговением, – беседа – это бой на шпагах. Укол! Двойной укол! Ты должен разить собеседника наповал своими остротами. Тут все собирается воедино: и юмор, и полет фантазии. Уж выдумщик-то я дай боже! Хоть я и дружу с Валентином Катаевым, но, должен сказать, я пишу острей и, с позволенья сказать, умнее. Вот у меня выходит книга “Петины помогайки”. Чувствуете, какая игра слов? Все это вызывает очень большой хохот».
И повторял после каждого пассажа:
– В этом весь мой кость зарыт!
Больше всего меня притягивали старики: мирно беседующие на лавочке у подъезда, старые художники, писатели и артисты.
Кто-то радостно и доверчиво раскрывал мне навстречу двери – как художница Татьяна Алексеевна Маврина.
– Марина? Из «Московской правды»? Ах, по случаю вручения мне золотой медали Андерсена? Конечно, приходите!
И вот мы сидим на тяжелых деревянных стульях у стола, покрытого скатертью с кистями, под абажуром, все ее сундуки с живописью, акварелями, рисунками распахнуты предо мною. Перебирай – и любуйся сокровищами Мавриной.
Как хорошо, что Леокадия Яковлевна Либет, редактор моего учителя и одного из лучших на свете писателей Юрия Коваля, свела их под одной обложкой (книги «Бабочки», «Стеклянный пруд», «Журавли», «Заячьи тропы», «Жеребенок», «Весеннее небо» – плод этой любви – на международных книжных конкурсах наполучали гору медалей). Потом (после меня!) Коваль сидел на том же деревянном стуле и, трепеща, перебирал столь близкие ему акварельные сюжеты.
В свою очередь, моя ученица Юля Говорова, заставшая Коваля, да не видевшая Маврину, напишет о них обоих:
«“Хочу солнце!” – говорил Татьяне Алексеевне Юрий Коваль, когда они работали вместе над книжкой. “У меня много зимних солнц, – отвечала художница. – Вот зеленое, желтое… Кабан пробежал быстро, я еле успела нарисовать. Собака одна и та же, с двух ракурсов, звезды… А что делать с воронами – возьмем или нет? Сороки у нас были, а ворон не было. А грачей в конец. Так-так, лося взяли, нужен иней…”
Нарисовала Татьяна Алексеевна ручей осенью и написала на рисунке: “Лесная речка”. – “Разве ж это речка? – заспорил Коваль. – Это – ручей”. – “Это летом – ручей, а осенью – речка”, – не сдается Маврина. Поэт становился художником, художник – поэтом. Теперь даже не понять, кто кого иллюстрировал. Прочитала Татьяна Алексеевна рассказ Коваля “После грозы” и подписала у себя на рисунке:
Во лузях, во лузях,
Расцвели цветы лазоревые,
Пошли духи малиновые…»
В этом и есть, пишет Юлька, щедрость и мастерство художника – в узнавании: и ты мог там быть, и ты мог видеть…
– Было ведь и такое, – рассказывал Юрий Коваль, – и я стоял на бугре, с которого был написан этюд. Тот дальний лес называется «Мишуковский», а речка внизу – Сестра, и вон под теми ветлами лучше не ловить – коряги, ловить тут надо с лодки, да вот и лодка на рисунке, стоит над ямой, где берет язь…
Прошло восемнадцать лет, Коваль одарил мир удивительными книгами: «Чистый дор», «Кепка с карасями», «Пять похищенных монахов», «Приключения Васи Куролесова», «Самая легкая лодка в мире». Завершил грандиозный роман «Суер-Выер», который, по скромным подсчетам, писал без малого сорок лет. И тогда уже согласился выступить в моей радиопередаче.
Мы договорились встретиться около кинотеатра «Иллюзион». Неподалеку, на Яузской набережной в Серебряническом переулке, среди старых тополей находилась его мастерская. Он ведь и живописец, и скульптор, мастерил деревянную скульптуру из бревен и дров («столб-арт»), делал эмали с евангельскими сюжетами, обжигал их на кастрюльной фабрике. И заявлял со знанием дела, что у художника в руках должно быть ощущение уверенности и счастья.
К тому же Юрий Коваль играл на всем, что под руку попадет, в том числе на банджо. И у него было шесть гитар, разбросанных по свету. Куда ни приедет – там его ждет не дождется родной инструмент.
– Эта гитара, – он мне сказал горделиво, перебирая струны, – между прочим, роскошная.
– Под стать гитаристу! – отвечала я.
Теперь услышать голос Коваля с хрипотцой, когда мы вместе («Подпевать только!» – велел Юрий Иосич) поем под гитару, можно лишь на пленке. Чего мы только не пели: «Стоял товарищ прапорщик на посте боевом, стоял он с автоматиком, немножечко кривым…», «Осенняя россыпь мозаик гоняет над Яузой лист, в начале я только прозаик и только в конце гитарист…» А в португальской песне «Джамбалая» оказалось всего одно слово «Джамбалая!». Ее подпевать легко и доступно каждому.
– Давайте просто поговорим о чем-нибудь, – предлагала я. – Радио все-таки. Если был бы телевизор, то можно просто бы на вас смотреть, любоваться…
Так мы сидели друг перед другом, пили чай, Юрий Коваль рассказывал о своем последнем романе «Суер-Выер». Увы, и в самом деле – последнем. Однажды Коваль сказал: «Напишу роман и умру». Написал… и умер.
– Ах вы какие, – Лёня Тишков горевал, – разве можно так говорить? Надо: «Напишу роман и начну второй!»
Наверное, Коваль отправился в настоящее путешествие, которое уже совершил в воображении с капитаном Суером-Выером на фрегате «Лавр Георгиевич». Он просто полетел над островами Теплых Щенков и Валерьян Борисычей, Голых Женщин, Пониженной Гениальности и Самовоспламеняющихся камней – на остров Истины, куда все всегда отправляются поодиночке. «Но ведь много еще осталось и не открытого, поверь, Марина…»
– Счастлив ли я? – отвечал он вопросом на вопрос. – Большое человеческое счастье есть ли у меня? Тут надо подумать…
И этот ответ надо слышать, чтобы понять, как работал, как жил и странствовал, что чувствовал в это время Юрий Коваль.
Я шла пешком от «Таганки», а он шагал мне навстречу. И, что удивительно, больше никого, ни одного человека. В тот день был чудовищный листопад. Не пойму, откуда он взялся – такой, там и деревьев-то – раз-два и обчелся.
Немного оставалось пройти до нашей встречи с ним, минут, наверное, пять, примерно метров двести. И вдруг я вспомнила: однажды Юра прочел свой новый рассказ старому другу поэту Якову Акиму.
– Рассказ написан, – говорит Коваль, – но как его назвать – неизвестно.
А там были слова: «Навстречу мне шел…» и так далее.
– Вот так и назови, – ответил Аким. – «Навстречу мне».
Теперь уже не встретишь Коваля, как тогда, на Яузской набережной. Распались «узы Яузы». А так хочется, чтобы он шел и шел мне навстречу.
Писатель Борис Викторович Шергин
Фото Виктора Ускова
«Необыкновенного, мне кажется, строя была голова Бориса Шергина. Гладкий лоб высоко восходящий, пристальные, увлажненные слепотой, глаза и уши, которые смело можно назвать немалыми. Они стояли чуть не под прямым углом к голове, и, наверное, в детстве архангельские ребятишки как-нибудь уж дразнили его за такие уши.
Описывая портрет человека дорогого, неловко писать про уши. Осмеливаюсь оттого, что они сообщали Шергину особый облик – человека чрезвычайно внимательно слушающего мир».
Юрий Коваль. «Веселье сердечное»
…Все перемешалось в моей жизни, переплелось, а узор выходит красивый.
Когда я уходила, Татьяна Алексеевна протянула мне «Сказки» Пушкина – расписанные, словно чудесный терем, за которые она и получила всепланетную золотую медаль Андерсена.
– Это вам подарок, – сказала, выводя фирменные мавринские буковки вокруг Ученого кота:
«Дорогой Марине Москвиной
на память.
3 мая 1976 г.
Т. Маврина».
И память моя, память, где-то хрупкая, а где-то цепкая, как у Фаины, когда она вспоминала о Гражданской войне, – память пока не подводит меня.
– У моей жены что-то с памятью, – жалуется доктору Ходжа Насреддин.
– Она ничего не помнит?
– Нет, доктор, она помнит ВСЕ!!!
…И тех, кто позволил подойти поближе, и тех, кто отфутболил, как Виктор Борисович Шкловский, – практически с одинаковой любовью и благодарностью.
Ему было за девяносто, когда я позвонила и попросила его к телефону.
– А вы по какому вопросу? – спросила жена Шкловского, Серафима Густавовна.
– Я хочу взять у него интервью.
– Деточка, – ответила мудрая женщина, – Виктор Борисович работает. У него уже нет времени встретиться с вами.
* * *
Бывают журналисты, которые сразу связывают карьеру с определенной темой. Не то что сегодня собрал мед с незабудки, завтра – с иван-чая, и любой дока по этой части, если не лень, найдет способ сообщить тебе, что ты профан. Сколько раз я попадала в подобный переплет, не счесть.
Такой подход к делу тоже не возбраняется, но очень уж плодотворно иметь свой конек. Любой радиослушатель способен узнать по голосу журналиста, который изо дня в день рассказывает о здоровье или экологии, спорте, балете, ресторанах, изобразительном искусстве, криминале, вечном двигателе или предстоящем переселении на другие планеты. И для журналиста удобство – всякий раз не раскочегариваться с нуля.
Скажем, если ты спец по военной форме – тебе известны какие-то особые, никому неведомые подробности, например что солдаты русской армии при Петре Первом гульфик набивали сеном, чтобы выглядеть мужественней.
Кто с нами разговаривает о музыке?
Артемий Троицкий, Дмитрий Ухов.
Дружно назовем первого диск-жокея в истории радиовещания на просторах Советского Союза, радиоведущего Русской службы Би-би-си Всеволода Новгородцева, прославленного автора программы «Рок-посевы», около 30 лет продержавшейся в эфире, программы «Севаоборот» и ежедневной информационной передачи «БибиСева».
В 80-годы его радиопередачи записывали на магнитофонные ленты, тексты перепечатывали. Группы Queen, Deep Purple, Pink Floyd, Led Zeppelin прогремели в СССР, считай, лично благодаря Севе.
Фото Юлии Морозовой
Вот и я в лучах чужой славы – стою рядом с Севой Новгородцевым в лондонском офисе Би-би-си.
В юности за полночь, в темноте, в обнимку с приемничком слушала я завораживающий голос Виктора Татарского. Чуть не полвека стукнуло «Встрече с песней», где он зачитывал письма фронтовиков – истории о том, какую громадную роль в их судьбе сыграла та или иная песня.
Именно истории жизни, связанные с очень редкими композициями – их Татарский разыскивал среди меломанов, филофонистов, чудом сохранивших старые пластинки.
Кто смог бы произнести вслед на ним: «Дело в том, – говорил легендарный ведущий, – что у меня в передаче примерно восемьдесят процентов вещей, ни разу прежде не звучавших, потому что написаны были давно и след их потерян»?
Разве что главный редактор радио «Культура», ведущий теле– и радиопередачи «Мой серебряный шар» Виталий Вульф, который служил Актеру, таланту, уникальной человеческой индивидуальности, как Дон Кихот – несравненной Дульсинее. 30 лет он работал в Институте международного рабочего движения АН СССР, в отделе, где заведующим был мой папа Лев. Там Виталий Вульф начал изучать американский театр, переводил пьесы Юджина О’Нила, Эдварда Олби, Сомерсета Моэма, Теннесси Уильямса (около 40 пьес!) и всегда приглашал Льва и Люсю на премьеры. Иногда и мне перепадала контрамарочка.
Виталий Яковлевич много ездил с выступлениями по стране.
– Как я могу не отпустить Виталия, – говорил папа, – если он приходит ко мне уже с билетом на самолет и говорит: «Левушка! Я сегодня улетаю в Новосибирск, в Академгородок на встречу … со мной»?
Кто-то из великих тонко подметил, будто имея в виду нас, журналистов: надо знать все о чем-то и что-то – обо всем. Какое удовольствие слушать корифея по современному искусству Григория Заславского, книжного фаната и литературного критика Александра Гаврилова.
Уж на что я спокойно отношусь к автомобильной теме, но как попаду на «Парковку» Сан Саныча Пикуленко, искренне считающего, что человечество за свою историю ничего не создало лучше, чем автомобиль, слушаю и восхищаюсь. Это ж надо так въехать в топик, что на небесный глас разума: хорош загрязнять атмосферу, айда пересаживаться на велосипеды – он чуть не выскочил из студии, шваркнув дверью.
Не знаю, мне ближе другой путь. Есть такое понятие – «запах огня». Тибетцы, путешествующие по горам или пустыням севера, обладают способностью на большом расстоянии чуять запах горящего костра, даже если он горит без дыма.
Так я всегда устремляюсь на «запах огня». И порою берусь за тему, которая для меня полностью терра инкогнита, но чувствую, что работа над ней расширит границы моего мира.
Бывают профессионалы, у которых жизнь и работа неразделимы. Однажды знакомый корреспондент радио отправился на Север в фольклорную экспедицию. Хотел записать свадебный обряд или хотя бы похоронный, а там ни свадьбы, ничего. Сплошные серые будни.
Командировка недолгая, того гляди возвращаться, что ждать у моря погоды? Тогда он взял и женился. Нашел невесту, сделал предложение и такую свадьбу записал! Все ахнули. Да еще в Москву привез красавицу жену.