14 Носители истины

Разумный человек приспосабливается к окружающему миру; неразумный упорно стремится приспособить мир к себе. Поэтому прогресс зависит от неразумных людей.

Бернард Шоу. «Человек и сверхчеловек»

Наука, мифы и вера[960]

Что есть истина? Какова ее природа? С чем она имеет больше общего — с научным исследованием или с поэзией? По словам Леви?Стросса, «в абсолютном смысле наука не хочет, да и не может утверждать, что она знает истину, и это есть самый важный принцип научного познания. Наука не окончательна и не хочет быть таковой. Она представляет собой лишь пробную систему простых рабочих гипотез»[961].

Истину познать трудно. Сегодняшняя экономика использует для ее поиска прежде всего аналитические инструменты. Но правда жизни не всегда поддается логическому анализу. Нас окружает множество тайн, которые мы пытаемся понять, но с имеющимся исследовательским инструментарием сделать этого не можем. Нам стоит отказаться от стремления познать всю истину с помощью научных аналитических методов; лучше быть скромнее и не брать на себя излишнюю ответственность. Экономика стала более когерентной и по?своему более точной, так как благодаря замечательному математическому аппарату, созданному за последнее столетие, сделалось возможным переписать ее большую часть со знаковой системы, оперирующей исключительно словами, на язык математики. Однако на нем, как и на любом другом языке, можно сказать далеко не все. И еще один немаловажный момент: если мы начинаем говорить на другом языке, то, может, и вопросы должны быть другими? Если мы научились выражать мысли не так, как раньше, может, и наше внимание должно быть направлено на нечто иное?

В последние годы экономика мейнстрима забросила свою первоначальную тематику, связанную с философией и нравственностью, и самозабвенно углубилась в недра аналитико?технического аппарата. Лишь потому, что мы начали использовать другой язык, сменилось направление развития экономической науки (или, по меньшей мере, сильно отклонилось от исходного). На первый план вместо гуманитарного экономика выдвинула математическое мышление. Превратившись в науку позитивную и описательную, предоставленная сама себе, она может стать опасной и разрушительной. Такая экономика вынуждает человека абстрагироваться от важных фактов, от собственного мнения, от добра и зла и слишком много рассуждать о не имеющих значения или вообще не существующих ценностях. Но что самое плохое, она забывает о важных составляющих жизни, не очень?то поддающихся (исключительно) математическому методу исследования.

Модели в(не) нас

Мы видим вещи не такими, какие они есть, а такими, какие мы есть.

Талмуд

Наш мир меняется, когда в него приходят и становятся общепринятыми абсолютно абстрактные понятия (гравитация, к примеру). Мы неизбежно начинаем воспринимать его через призму теории, в которую поверили. Философ и математик Войтех Кольман приходит к следующему заключению: «Как существа рациональные и самонадеянные, мы не только продукты, но и соавторы действительности. Ученые, включая математиков, систематически забывают о такой обусловленности»[962]. Научные теории и модели, объясняющие мир, становятся неотъемлемой частью «реальности». Любая концепция, по существу, представляет собой идеологию (термин «идеология» здесь использован без негативной коннотации). Другими словами, установка любых интерпретационных рамок создает идеологию (совсем не обязательно политическую). Самые успешные идеологии — это те, которые мы принимаем неосознанно, о существовании которых не знаем, а значит, никогда не подумаем в них сомневаться. В мировоззренческом поединке победителем становится идея или идеология, укоренившаяся в ментальности так глубоко, что кажется, будто она там была с «незапамятных времен».

В этом смысле мы являемся теми, кто завершает творение, — подобно Адаму в Книге Бытия, получившему задание наименовать животных и тем самым категоризировать мир (по Аристотелю). Без интерпретационных рамок, в которые мы верим (и в создании которых должны участвовать), мир нами не воспринимается. Если использовать сравнение, предложенное Витгенштейном, то можно было бы сказать, что и глаз, наблюдающий, но самого себя не видящий, остается частью мира. Этот глаз — интерпретационная рамка, через которую мы смотрим на мир. Как говорил Дэвид Юм, «именно на примере математики видно, что ни в мире, ни в языке ни один факт не может считаться заранее установленным, безусловным или естественным, если мы сначала не определимся с теорией, в соответствии с которой и будем с происшедшим разбираться. А это, кроме всего прочего, означает, что на самом деле все могло быть и по?другому»[963]. Факт и «объективная реальность» — понятия весьма нечеткие, то есть расплывчатые, неоднозначные и допускающие возможность различных истолкований. И случается так, что экономисты, анализирующие одни и те же данные и одну и ту же статистику, делают совершенно разные выводы.

В науке мы используем имеющиеся рамки (даже зная их недостатки) до того момента, когда нам удается когерентно построить новые, сотворить «новый мир» (его новую интерпретацию), так сказать. Весь белый свет, к примеру, несколько веков «вел» себя в соответствии с законом гравитации. Эта абстракция не имела конкурентов и не вызывала сомнений, так как (на определенном уровне необходимого упрощения) была вполне работоспособной. Мы спросили у реальности, почему предметы падают на землю, и сами ответили термином «гравитация». Нашего ответа (до определенного времени) было достаточно. По словам Гегеля, «кто разумно смотрит на мир, на того и мир смотрит разумно»[964].

Подобные закономерности действуют и в экономике. Допущения и гипотезы (здесь надо подчеркнуть, что подавляющее большинство наших начальных предположений остаются невысказанными) де?факто лишь инструменты, используемые в рассуждениях об окружающем мире и при отслеживании происходящего в нем. Без наблюдателей, сам по себе, он хаотичен. Лишь наша способность мыслить моделями (то есть модели в нас, а не в мире) дает нам возможность смотреть на него разумно. Конструкция (математическая формула, принцип, закон), в соответствии с которой мир себя «ведет», покоится не в нем, а в нас. Именно наши мысли и воображение организуют его согласно теориям и моделям. Любая сложная модель, претендующая на статус мировоззрения (объяснить, как устроен мир и почему именно так), всегда останется лишь условной структурой, точкой зрения, мнением. Любая теория является более или менее полезным вымыслом или, если больше нравится, историей, мифом. Миф, как известно, источник недостоверный (наши допущения нереалистичны), но мы все еще верим, что теория скажет нам что?то истинное о нас самих и о мире.

Модель обычно является образом чего?то (модель замка, компьютерная модель регулирования уровня воды, модель Большого взрыва и т. д. и т. п.). Какие модели мы используем для отображения реальности? Мы преобразуем экономику по нашим моделями или создаем модели, отвечающие действительности? Разница между двумя подходами очевидна: реальный замок, реальное водохранилище и/или весь физический мир не подвержены влиянию моделей физической науки, в то время как реальное хозяйство подвержено воздействию экономической науки. Экономическая теория, к примеру, влияет на ожидания индивидуума, а значит, и на его поведение. Это еще одна причина, почему так важен вопрос выбора экономической теории.

Выбери свою веру

Модели an sich (сами по себе, как таковые) ни в чем нас убедить не могут; почти каждое мировоззрение имеет в своем распоряжении легион достаточно функциональных искусственных конструкций. Выбор зависит от того, какие убеждения и образ мыслей являются для индивидуума априорными. Ведь парадигмы, исходные положения, аксиомы, лежащие в основе данных моделей, недоказуемы, и потому человек просто выбирает для себя в наибольшей степени соответствующие (причем как в допущениях, так и в выводах) его представлениям о мире. Наше предпочтение часто бывает совершенно иррациональным и эмоциональным, мы делаем выбор исходя из субъективных симпатий к предпосылкам и предварительным условиям или ожидаемым результатам. То есть модели мы принимаем на вооружение не на основе их соответствия действительности (ни одна из них не реалистична), а если они гармонируют с нашим пониманием вселенной, рифмуются с нашим мироощущением, с тем, во что мы верим или (чаще) хотим верить (разница существенная). Даже позитивные (а значит, описательные) модели в своей основе нормативны. Экономика в этом случае представляет собой исповедуемую нами веру в систему недоказуемых аксиом, а в экстремальной трактовке она становится религией[965].

Модель и притча подчиняются одним и тем же законам жанра. Если в Библии об Иисусе написано, что он «лев от колена Иудина», то этим, очевидно, нам говорят не то, что у него желтая грива, он плотоядный и живет в среднем десять лет. Любая абстракция должна придерживаться своего контекста, своих собственных ограничений, выходить за которые она не имеет права, так как без них становится небезопасной. Абстракция, разложенная на составляющие, абсурдна. Экономическая теория — набор историй, продвинутых сказок для взрослых, рассказанных по?научному (по?взрослому), пусть во многом и отличающихся от мифов и легенд (работа с упорядоченными фактами), но все?таки имеющих с ними много общего (необходимость подключения воображения, динамика изложения, правдоподобность на определенном уровне абстракции и т. д.). Несмотря на то, что для нас в них и скрыта некая истина[966], они по?прежнему остаются лишь вымыслом.

Ньютоновское понимание гравитации сдало свои позиции теории относительности[967]. То же самое происходит со школами в экономике. Кто знает, как экономическая мысль изменится в будущем? Экономисты должны смиренно подходить к реальности. Но такое смирение противоречит стремлению объяснить любое человеческое поведение одним принципом, что мейнстрим зачастую и пытается сделать. Наши искусственные конструкции парят в абстрактном мире, не принимающем во внимание различия в контекстах (культурном, общественном, историческом или религиозном). Из экономики контекст практически полностью исчез. Но можно ли изучать поведение человека, абстрагируясь от окружающей его среды?[968]

Храм из лесов

Если мы так часто говорим о физике, в которой экономика нередко видит образец для подражания, то стоит обратить внимание на основные методологические различия между этими науками. Делая допущения, физика исходит из совершенно другой логики: она их ставит как леса, помогающие построить здание, а потом, после того как с помощью искусственно созданных правил и приспособлений храм воздвигнут, леса сносятся. К примеру, измерение времени свободного падения предмета только с учетом высоты, без учета его массы или формы (перышко против камня), было гениальным шагом по направлению к сильно все упростившей абстракции. Если мы действительно хотим докопаться до истины — выяснить, что же быстрее упадет на землю: перышко или камень, — то при реальных расчетах трение воздуха мы учитывать должны. Применяя модель на практике, следует отказаться от упрощения и вернуться на землю. При построении моделей необходимо немного пренебречь реальностью, а применяя эти модели к реальности, наоборот, необходимо отойти от моделей (конец вымыслу, учитывается вся совокупность находящихся вне модели факторов). Мы должны снести леса, чтобы выяснить, что же под ними осталось.

В экономике, однако, от допущений отказаться нельзя даже после завершения строительства — развалится все сооружение. Итак, мы строим храм из лесов, остающийся внутри де?факто пустым. Что бы случилось с мейнстримом теоретической экономики, если бы мы отказались от предположений, лежащих в основе модели homo oeconomicus? Убрав леса из предварительных условий и наших домыслов, мы сразу же разрушим здание — или окажется, что наш великолепный собор никогда и не существовал, и повторится история о новом платье короля. О лесах (то есть о некоем инструменте, позволяющем нам добраться до верха сооружения) говорит и Витгенштейн: «…Пропозиция конструирует Мир, используя некие строительные подмостки. Поэтому в Пропозиции можно видеть, как обстоит дело с Логикой, если эта Пропозиция истинна. Но можно делать выводы и из ложной Пропозиции»[969]. Речь идет исключительно о лесах, а не о сооружении. Вопрос только в том, как использовать эти подмости. Сами по себе они значения не имеют. Как мы видели в предыдущей главе, Альфред Маршалл, один из отцов современной экономики, требовал, чтобы математика (леса экономики), как только она сделает свое дело, была сожжена.

Однако в экономике часто случается неприятная вещь: модель оказывается построена на нереалистических допущениях, результаты ее непроверяемы или, согласно Попперу, нефальсифицируемы[970] (модель homo oeconomicus, например). Подобный эффект можно часто обнаружить в моделях, выводы из которых де?факто совпадают с гипотезами (а как же иначе…). Мы выбираем предположения и аксиомы исходя из результатов, к которым хотим прийти.

За пределами методологии: таинство вдохновения

Если мы хотим создать новую парадигму, то необходимо, как это сделал Эйнштейн, избавиться от старой конструкции. Новый методический подход требует далеко не только правильного применения методологии. Прежде всего мы должны полностью избавиться от оригинальной методологии и осмелиться подумать о чем?то совершенно новом.

Путь к новому пониманию мира ведет через отказ от существующего. Необходимо использовать лестницу Витгенштейна, подняться по ней, а потом ее отбросить[971]. Не существует методов изобретения нового метода. Он (а вместе с ним и весь научный дискурс) представляет собой лишь вторичный процесс познания. Оригинальные, прорывные открытия происходят только тогда, когда отвергнуты старые методы. Благодаря чему в нашу жизнь входит новое? Конечно, благодаря вдохновению, приходящему к нам из царства муз, грез или искусства (подобно тому как оно явилось фараону или Декарту в их сновидениях). Другими словами, из сферы эмоций, а не разума. Язык хорошо передает это состояние: мысль «поражает» (как удар молнии или палки), идея «озаряет». «Мы говорим, что нам что?то пришло (!) в голову, а не то, что мы сотворили мысль», — пишет Яна Хеффернанова[972] и продолжает остроумным замечанием, описывающим опыт многих ученых, которые говорят, что вдохновение приходит к ним в виде трех «В»: Bus, Bath & Bed (автобус, ванна и постель)[973]. И лишь во вторичном процессе познания происходит проверка подлинности идей разумом. Если новое соображение невозможно поместить в один контекст с прочими суждениями (читай: с другими системами знаний), то оно будет отвергнуто либо самим автором, либо его критиками из научного сообщества. Открыть феномен означает привести его в гармонию с остальными феноменами. Новое явление необходимо ввести в контекст прочих ранее открытых явлений[974]. Говоря словами Витгенштейна, «пропозиция должна при помощи старого проявления передавать новый Смысл»[975].

И на процесс открытия можно взглянуть как на процесс «затвердения» эмоций и превращения их в рациональную мысль. Проблески новой теории уже являются силой, продвигающей экономическую науку вперед, но лишь позже новаторский способ исследования затвердевает как метод (чаще всего в работах преемников творца идеи). Можно сказать, что новые мысли посещают нас постоянно, но мы их отвергаем, считая неразумными, — семя (воображение) падает на бесплодную (контекстуально) почву. Идея об относительности времени приходила, возможно, в головы многим, но лишь Эйнштейн оказался способен такую «глупость» (любому другому, рассуждающему в рамках теории Ньютона, то есть почти всем, она представлялась абсурдной) трансформировать в конструкцию, которая смогла вписаться в старую систему.

Если использовать метафорический язык притчи, то вдохновение можно сравнить с мотором автомобиля, а разум — с остальными комплектующими транспортного средства: тормозами (укрощают энергию мотора), кузовом (удерживает все вместе) или шасси (обеспечивает движение в правильном направлении; мотор сам по себе вперед не поедет). Вдохновение и разум, эти два полюса человеческого опыта: один мягкий, восприимчивый к изменениям (новый), и второй, закаленный, отвердевший, вобравший в себя все лучшее (уже хорошо усвоенное), живут в симбиозе; так и автомобиль не может ездить без слаженной работы всех составных частей. Один мотор нас никуда не довезет, так же как и кузов без мотора. Прежде чем приобрести машину, мы должны убедиться, что у нее все в порядке с тормозами. Одной рукой в ладоши не похлопаешь. Разум должен быть дополнен (оживлен) вдохновением и в то же время обязан это чувство контролировать (возвращать с небес на землю, притормаживать на крутых поворотах). Как говорил Артур Эванс, «знание развивается путем нахождения новых концепций. Но что делает концепцию значимой? …Именно от гениальности воображения зависит слава науки»[976]. Витгенштейн пишет в предисловии к своему «Трактату»: «Эту книгу, пожалуй, поймет лишь тот, кому однажды уже приходили мысли, выраженные в ней, или хотя бы подобные им мысли»[977].

Логика должна быть дополнена мистикой вдохновения (о чем говорит, например, Рассел[978]). Чтобы заякорить вдохновение и не терять связи с ним, нужен метод. Мы можем оседлать вдохновение методом, но для его привлечения у нас метода нет. Утверждение новой методологии исследования можно (и нужно) проводить только во вторую очередь, в рамках новой концепции, новых правил, непредсказуемо созданных самой системой. Никакой априорной методологии научного познания не существует. Если бы таковое возникло, оно было бы деструктивным. Научного подхода к самой науке нет.

Пророки нашего времени

Знать, чтобы предвидеть; предвидеть, чтобы управлять.

Огюст Конт [979]

Если было бы возможно вычислить будущее состояние рынка, то будущее не было бы неопределенным. Предпринимательских прибылей и убытков тогда бы не существовало. То, чего люди требуют от экономистов, находится за пределами возможностей смертного человека.

Людвиг фон Мизес [980]

Захоти мы найти пророков XX и XXI веков, искать их пришлось бы среди экономистов. Сегодня именно они чаще всего предвещают будущее и тем самым играют роль, исполняемую в древнем мире оракулами. Трудность в том, что с предсказаниями дела у них обстоят не очень хорошо, и по?настоящему серьезные вещи они спрогнозировать не могут. Люди об этом подозревают, но все?таки им верят. Почему, собственно, экономистам так не везет? И может ли положение когда?нибудь измениться?

В Древней Греции истина долгое время находилась в сфере ответственности поэтов. Эпосы Гомера «Илиада» и «Одиссея» были одними из многих источников возможных ответов на вопросы: что такое человек? что собой представляют боги? откуда взялись наши законы и почему они такие? Поведение персонажей данных историй и поэтическая интерпретация их поступков в значительной степени определяли общее мнение о богах, людях и их взаимоотношениях. С приходом Фалеса поиск истины перешел в ведение философов, а после Аристотеля — ученых. Тем не менее поэтические и прозаические повествования еще на протяжении тысячелетий сохраняли авторитет в вопросе объяснения мира — вплоть до XX века. В Чехословакии времен Первой республики (1918–1938) самые популярные газеты публиковали стихотворения и рассказы, а их авторы имели реальное влияние на формирование общественного мнения. Но сегодня, похоже, такие понятия, как ненаучность, субъективность или повествование, стали почти ругательствами, которыми мы очень быстро списываем со счетов значительную часть возможных представлений о реальности. Нынче привилегированное положение среди интерпретаторов действительности занимают экономисты. Почему?

Последний по времени экономический кризис показал, что экономисты предсказывать будущее попросту не умеют. Им не удалось предугадать его приход и размах. Несмотря на то что такие сбои случаются у экономистов достаточно часто, их по?прежнему вынуждают делать предсказания или они сами настойчиво продолжают их выдавать — в отличие от представителей других общественных наук. Социологи, политологи, юристы, психологи или философы не очень?то спешат выступать в роли провидцев, в лучшем случае они предлагают некое свое видение. Почему бы и экономике не быть столь же сдержанной? Почему она с (не)точностью до десятой доли процента дает оценки роста (падения) ВВП, инфляции, безработицы и цен на квартиры? Во?первых, такие прогнозы служат формированию спроса; во?вторых, экономика демонстрирует заметные усилия, чтобы как можно больше быть похожей на физику, точную науку о неодушевленных объектах, которая, вероятно, ближе всех подошла к предсказанию будущего.

Мы часто не можем объяснить прошлое, а хотим описать грядущее. Философ Карл Поппер в своей книге «Нищета историцизма» приходит к выводу, что объяснить причины оставшихся в прошлом событий практически невозможно, точнее, их «толкований» может быть сколько угодно. За иллюстрацией ходить далеко не надо: экономисты, к примеру, и по сей день не сошлись во мнениях о причинах Великой депрессии 1929 года; впрочем, нет единого ответа и на вопрос, почему она закончилась. Хотя сегодняшний кризис мы испытали на собственной шкуре, нам все равно не удалось понять, почему он произошел.

Прогнозы и самоаннулирующиеся пророчества

Первая большая — и вполне очевидная — трудность в том, что невозможно предвидеть непредвидимое. Здесь прямое противоречие. Если бы можно было заранее знать события будущего, то оно не было бы непредсказуемым. Внимательные свидетели происходящего (неважно, экономисты они или физики) могут выявить тренд и экстраполировать его. Но сами события, то, что произойдет в жизни, мы предсказать не в состоянии. На основе некой придуманной нами модели мы можем лишь предположить, что будет, но мир вокруг нас — это не модель.

Для предвосхищения будущего у нас есть волшебное заклинание: мы каждый раз произносим ceteris paribus, что означает «при прочих равных условиях» или, по?другому, «исходя из предположения, что ничего не изменится». Кроме того, что это звучит как абракадабра, мы должны признать, что реальность имеет тенденцию не быть ceteris paribus. Вполне возможна ситуация, когда сотни тысяч экономистов отслеживают влияние ошибочных параметров, а тем немногим из них, кто указывает на релевантные величины, никто не верит.

Более того, любой настоящий пророк несет с собой свое проклятие. Вспомним лишь о не желающем пророчествовать библейском Ионе, которого бросили в море, где его проглотил кит. По велению Бога кит выплюнул Иону на берег через три дня и три ночи, и провидец пошел в город Ниневия, которому должен был предсказать гибель. Он неохотно предрек городу темное будущее. Но — внимание — люди приняли его предупреждение близко к сердцу (кто бы мог подумать?) и покаялись. История имела счастливый конец для всех, но только не для Ионы: ничего ведь не случилось! Как раз потому, что информация, принесенная им, была достоверна и люди ее учли, провозвестие не исполнилось, город избежал уничтожения. И Иона чувствовал себя как царь помешанных. Суть истории понятна: мы всегда недооцениваем действительно хороших пророков.

Почему так происходит, прекрасно объясняет Нассим Талеб в книге «Черный лебедь»: если бы кто?нибудь в 2001 году был настолько хорошим аналитиком международных отношений и экспертом по терроризму, что смог бы предугадать тип подготавливаемого на США нападения и, более того, разработать эффективные меры превентивной защиты и убедить в их необходимости свое руководство, что бы тогда было? Ничего, так как предоставленная им информация позволила бы избежать исполнения предсказания. А любезный наш (истинный) пророк в лучшем случае канул бы в безвестность. В худшем — вошел бы в историю как разжигатель войны, пессимист и самый бесполезный регулятор всех времен. Ведь из?за него мы, с целью обеспечения безопасности полетов, должны были бы много лет разуваться в аэропортах и проходить крайне унизительный контроль.

Принцип «самоаннулирующегося пророчества» в том, что если оно «истинно», то чаще всего не исполняется. Если мы способны проблему предвидеть, то она вообще не должна возникнуть. Этот принцип полностью противоположен известной из общественных наук концепции «самоисполняющегося пророчества». Но фокус в том, что мы никогда не знаем, какой из этих двух принципов возобладает. Иногда предупреждение приносит с собой то, от чего оно предостерегало, а иногда, наоборот, до его исполнения дело не доходит. Если кто?нибудь, заслуживающий доверия, начнет в спокойное время кричать «кризис, кризис!», то он может вызвать психологический эффект снежного кома и тем самым способствовать приходу кризиса. Или наоборот, предотвратит его тем, что обратит внимание на происходящее, и люди изменят свое поведение. Проблема в том, что заранее неизвестно, с каким из этих пророчеств мы имеем дело.

Если речь зашла о провидцах, то вполне вероятно, что будущего не знает и Сам Бог, иначе теологи не спорили бы об этом по сей день. Похоже, самым правдоподобным является вывод Альфреда Уайтхеда, одного из самых известных философов и теологов (а также математиков) прошлого века, по словам которого будущее попросту радикально открыто, в том числе и для Бога. Если бы Он знал, что Адам и Ева отведают запретный фрукт, с чего бы Ему гневаться? Пророчества Ветхого Завета были не детерминистическим взглядом в будущее, а скорее предупреждением и стратегическим вариантом возможного развития событий, требующим прежде всего определенной реакции их участников. Если она была правильная, пророчество не исполнялось. Таким образом, будущее не может быть ни опти ?мистическим, ни песси ?мистическим, а только мистическим.

Блеск и нищета футуризма

Если бы мы действительно могли знать будущее, захотели бы мы его знать? Полюбили бы мы кого?нибудь, если бы точно знали, что через несколько лет будем его или ее ненавидеть? Разве мы не должны быть благодарны неизвестности за многое из того, что с нами происходит? Вспоминается прекрасная сцена из романа Дугласа Адамса «Автостопом по галактике», когда философы вышли на забастовку, так как гениальный компьютер должен был скоро и однозначно решить проблемы «жизни, Вселенной и всего остального», и мыслители начали бояться, что потеряют работу.

Аналогично дело обстоит и с неопределенностью. Разве существовали бы биржи, если бы люди заранее знали, что будет с ценами? Сколько денег (как много миллиардов долларов) было инвестировано в исследования будущей динамики цен на нефть? Кто угадает, будет богат. Несмотря на это, «попадание в яблочко» остается простой случайностью.

Разумеется, каждый желает знать, какая лошадь придет первая. Но если бы это было известно, то ипподром можно было бы тотчас закрыть. Мы часто недовольны тем, что будущее от нас закрыто, но именно благодаря этому мы переживаем много прекрасных моментов.

Очевидно, что ничего хорошего в знании грядущего нет. Не лучше было бы оставить будущее будущему и сосредоточиться на том, что «здесь и сейчас»? Ни в коем случае! Мысли о завтрашнем дне есть conditio sine qua non человеческого бытия. Без будущего жизнь не имеет смысла. Без него смысла не имеет и настоящее. Как пишет один из крупнейших чешских философов Ладислав Гейданек, «взгляд вперед, в ближайшее и самое отдаленное будущее необходим для правильного видения настоящего, чей истинный смысл проявляется в контекстах приходящих и только ожидаемых»[981]. Если мы хотим понять сегодняшний день, то необходимо заглянуть как в прошлое, так и в будущее, — сам по себе он никакого смысла не имеет.

Мы сталкиваемся с радикально открытым будущим и пытаемся как?то решать свои судьбы. Апостолы непрерывного роста и пророки экономического Армагеддона располагают одной и той же статистикой. Одним экспертам, в соответствии с их природой, она дает надежду, у других же, наоборот, ее отнимает.

Теория когнитивной сети: континуум разума и чувства

Разногласий между разумом и чувствами в действительности почти нет.

Яна Хеффернанова [982]

Для меня всегда было загадкой, почему некоторые наши психические процессы мы приписываем эмоциям, а другие — разуму. А не лежит ли в их основе один и тот же принцип? Существует ли способ перебросить (воображаемый) мост через пропасть между рассудком и чувствами? Как преодолеть противоречие между субъективным восприятием и объективными фактами? Как, наконец, примирить религию, веру и мифы, с одной стороны, и науку, доказательства и парадигмы — с другой?

Первым шагом нашей заключительной медитации (придерживаясь терминологии Декарта) будет отказ от представления о существовании четкой дуалистической границы между рациональным и эмоциональным. Оставим в покое рассуждения Юма о том, является ли разум рабом эмоций или наоборот. Лучше попытаемся переосмыслить концепцию homo oeconomicus, чья беспрерывная максимизация полезности ведет к постоянной рациональной оптимизации. Вернемся к homo sapiens.

Может ли существовать система, в которой разум не противоречит ощущениям, чувствам и эмоциям, — единая конструкция, континуум, где все компоненты нужны друг другу и дополняют друг друга? Ведь в действительности не существует чистого восприятия, восприятия без рамок, установленных разумом и абстрактным мышлением, так же как не существует рациональной конструкции без перцептивного импульса. Все представляет собой лишь части единого рационально?эмоционального континуума. Различие же между рациональными частями и их перцептивными двойниками заключается в степени засвидетельствованной рекурсивности, то есть в некоем эмпирическом или общественном подтверждении данного ощущения. Новые, оригинальные и нетривиально классифицируемые чувства представляются нам «мягкими» эмоциями, в то время как успешно засвидетельствованные (обществом) предстают перед нами как рациональные конструкции. А что, если «разум» — это всего лишь «затвердевшая» повторяющаяся эмоция, а эмоция — всего лишь «мягкое», или «молодое», рациональное размышление? Между этими двумя крайностями лежит целый ряд переходных «затвердевающих» и «стареющих» рационально?эмоциональных ощущений, то есть точно определить, является ли реакция эмоциональной или рациональной, просто невозможно. Так как новые ощущения крайне субъективны и для многих из них у нас еще нет названий, то мы можем сомневаться в эмоциональной реакции как пока еще неустойчивой и плохо взаимодействующей со всеми остальными элементами системы.

Со временем опыт «объективизируется» (если неоднократно воспринимается большим количеством людей) и становится частью чего?то, считающегося стабильным и объективным. В ранних культурах, когда общественно признанных рекурсивных, то есть затвердевших, эмоций было мало, это противоречие не было столь заметным, как сегодня, когда человечество уже убедило себя в истинности лишь определенных историй и концепций.

Возьмем крайний случай — математику как общепризнанную вершину рациональности (не имеющую де?факто никакого эмпирического содержания, так как математика, в конце концов, представляет собой систему чисто абстрактных символов; свою реальную привязку к действительности она ищет лишь ex post, в применении, — например, в экономике или в арифметике). В момент нашего первого столкновения с уравнением факт, что один плюс один равняется двум, был для нас таким же эмоционально необоснованным и непонятным, как и любое другое новое ощущение. Даже математика первоначально была лишь эмоцией. И ей мы должны были учиться (как это делают младшеклассники по сей день). Только благодаря постоянному повторению и успешной общественной верификации вышеуказанного факта (что один плюс один действительно и всегда равняется двум) данная эмоция постепенно твердела, пока не превратилась в прочную и надежную, не требующую повторной проверки конструкцию, которой мы научились безопасно пользоваться. Эмоциональное восприятие за счет повторяющегося подтверждения «закалилось», стало рациональным.

Благодаря данной (полезной) абстракции концепция двух единиц, знака «плюс», цифры «два» и знака «равно» получила реальный смысл. Но мир сам по себе таких терминов не знает, их как таковых в нем нет (так же, как в нем нет никаких других абстракций). Никто из нас собственно чисел «один» или «два» в природе не видел. Мы могли видеть два яблока или две груши. Эти два набора кроме всего прочего объединяет числовой знак «два». Но никакая двойка сама по себе в мире не существует. Это тем более справедливо, если говорить о других математических символах (число «минус два», например). Нам необходимо понять смысл таких условных обозначений, научиться правилам обращения с ними и не забывать, что мы имеем дело всего лишь с символами. На самом деле импульсы реального мира мы воспринимаем в терминах абстрактных единиц, знаков умножения или равенства (число груш и яблок и их общее количество). Воспринимающий субъект создает интерпретационные рамки (в нашем примере — математические), через которые смотрит на белый свет, с помощью которых упрощает мир и считает даже, что так его можно понять. Следовательно, рациональность — это затвердевшие эмоции.

На противоположном полюсе опыта находится нечто совершенно конкретное, исключительное и субъективное. К примеру, пылкая любовь или дружба. В первый момент мы даже не можем классифицировать эти сильные эмоции, так как переживаем нечто совершенно новое и от всего отличающееся, для чего у нас буквально нет слов: испытывая глубокие чувства, мы теряем дар речи. (Слова возможны лишь в общественной системе, состоящей не менее чем из двух человек, убедившихся, что переживания каждого из них по одинаковому поводу сходны. Точнее, аналогичны их реакции на пережитое. Слова не возникают на основе единичного субъективного опыта.) Только позднее мы находим в наших ощущениях элементы, о которых мы уже слышали или читали. И тогда мы готовы (или вынуждены) довести обобщение нашего индивидуального и неповторимого переживания до уровня существующего термина, с которым сталкивались и другие члены общества. Ни одна любовь и ни одна дружба не похожи друг на друга; все субъекты, испытывающие такие чувства, воспринимают и ощущают их по?разному. Тем не менее если чувства людей находятся в гармонии с эмоциями других членов общества, то каждый сможет для своего душевного порыва подобрать абстрактные слова, выражающие что?то очень похожее. Субъективное переживание, таким образом, округляется до ближайшего, общего для всего социума словесного знаменателя. Хотя ни один заход солнца не похож на другой и каждый исключителен, свое восприятие мы способны обозначить единым термином, выражающим все наблюдаемые людьми закаты. Частота происходящего события вместе с потребностью обсудить впечатление от него формируют в определенных отношениях (никогда во всех!) повторяющийся опыт, получающий собственное имя и становящийся абстрактным понятием. То есть чем?то утвердившимся, чем можно оперировать. Дело доходит до абстрактного (так как речь идет о языке) и объективного округления единичного субъективного переживания. Наш язык есть не что иное, как «лингвистическое округление» субъективных эмоций до ближайшего возможного понятия.

И даже такие сильные душевные ощущения, как любовь или дружба, со временем, после их многократного опытного подтверждения, становятся в какой?то степени автоматическими. Затвердевают в рациональной форме. Экономист в данном случае мог бы говорить об инфляции переживания, в результате которой те же самые раздражители уже не «пронзают сердце» так, как в своей исходной, девственной форме. На место эмоции пришла рациональная уверенность, на которую можно опереться. Затвердевшая любовь не хуже и не лучше, чем молодая любовь. Это просто другая любовь, показывающая свою рациональную сущность.

Эмоция — это молодое переживание, еще не нашедшее свою рациональную форму (что, возможно, произойдет позднее). Это нечто, рождающееся из бессознательного восприятия и в исходный момент времени не существующее, так как для такого переживания нам пока не подобрать соответствующий абстрактный термин; только позднее оно становится тем, что мы можем классифицировать, с чем у нас есть взаимосвязь и чем мы уже способны оперировать. Из таких ощущений в сознании (индивидуума или общества) возникает общепринятая картина мира, прядется ткань реальности. Из хаоса безымянных однородных явлений рождается порядок, выражающийся в повторяющихся характеристиках (определяемых как разумные или хотя бы полагаемых за таковые).

А что, если разум и чувство имеют одинаковую основу (праэлемент)? Что, если они представляют собой два полюса одного и того же континуума? Вот как об этом пишет психолог Яна Хеффернанова:

Разногласий между разумом и чувствами в действительности почти нет; все наши речи содержат в себе не только рациональную аргументацию, но и эмоциональный заряд; за любым самым разумным высказыванием скрываются какие?то убеждения, позитивно или негативно окрашенное настроение, скрытое желание… В нашей повседневной жизни одна эмоция обычно противостоит другой, к примеру страх против сострадания, когда страх или отсутствие сострадания маскируются, объясняются или оправдываются как чувства разумные, правильные и единственно возможные[983].

Многие мыслители различают эмоции устойчивые и неустойчивые. Первые часто бывают настолько стабильны, что их принимают за разум, создавая тем самым путаницу. Экономический интерес к собственной выгоде, например, кажется явлением совершенно рациональным, хотя речь идет лишь об устойчивой эмоции. Иначе говоря, хотя Библия и предупреждает об опасности любви к деньгам, но речь в первую очередь идет все?таки о любви, то есть об эмоции (более того, об эмоции весьма позитивной), причем еще и par excellence (любовь!). Такую форму любви мы, безусловно, можем считать ошибочной или недостойной человека — но любовь остается любовью[984].

Хвала ошибкам

There is a crack in everything, that’s how the light gets in.

Leonard Cohen. «Anthem» [985]

Разум и эмоции (старые и новые ощущения) противоречат друг другу довольно редко. До конфликта доходит, когда новые (незакрепившиеся, непонятые, в рамки не поставленные) переживания сталкиваются со старыми (затвердевшими и понятными). Если новое ощущение остается неопознанным, с трудом различимым или вовсе (для подсознания) незаметным, а вызвавшее его обстоятельство продолжает повторяться, и с помощью существующих интерпретационных рамок мы не способны объяснить возникающее чувство, то могут произойти две вещи. Либо наша когнитивная система своим давлением (сознательным или подсознательным) доведет его до состояния некой резидуальной аномалии[986], о которой нам (подсознательно) известно, но мы не готовы, не вынуждены, не способны включить такое ощущение в свою познавательную систему (или уделять внимание этим отклонениям), либо она подавит его на онтологическом уровне до такой степени, что мы просто перестанем замечать, что оно как?то «не соответствует» существующей реальности. Но возможен и третий вариант, при котором такие «ошибки» разобьют старую систему.

Небольшие погрешности (наблюдения, не вписывающиеся в обычные рамки, или отклонения от ожидаемого) иногда способны раскрыть несовершенство теории и полностью ее опровергнуть. Это как раз те самые «глюки в Матрице», которые разоблачают воображаемую лже матричную конструкцию нашего научного мировоззрения. К примеру, случилось так, что в конце XIX века при наблюдении за орбитой Меркурия в его движении были обнаружены небольшие отклонения, противоречащие концепции Ньютона. Проблема была решена в 1915 году с помощью общей теории относительности Эйнштейна, которая смогла эти мелкие несоответствия объяснить и в конечном счете ньютоновскую систему заменила.

Модель есть не что иное, как история (или, по словам математика и экономиста Вайнтрауба, автобиография)[987], и через ошибки в текущих (без их учета вполне работающих) моделях и абстракциях мы находим дорогу к новым повествованиям. Резидуи, не вписывающиеся в уравнения имеющихся теорий, могут указывать путь к новым горизонтам. Ученый, таким образом, должен был бы не округлять свои ошибки, а наоборот, обращать на них большее внимание, так как именно в них можно найти зародыш совершенно новой (лучшей) аксиоматической системы. То же самое верно и для личной жизни.

Резидуи (как названные, так и неосознанные) создают в научном познании (и в человеческой psyche) некую шизофреническую диалектику. Невозможность свести переживания воедино может вызвать в человеке расщепление личности. На определенном уровне это необходимо, так как каждая ситуация в жизни требует применения разных парадигматических систем. И ни для кого не секрет, что они, как правило, несовместимы. В каждой из таких чередующихся через короткие интервалы времени жизненных ролей мы должны применять различные представления о самих себе («я»?концепции) и о мире[988]. Точно так же дело обстоит и в науке. Ни одна экономическая модель не может применяться во всех ситуациях. Если противоречие оказывается аксиоматическим, создается новая школа. Вновь возникшее учение, в свою очередь, имеет возможность опровергнуть существующее и утвердиться в качестве основной интерпретационной рамки.

Мертвый мир и мир живых

Математика подходит для изучения окружающего мира лишь в той мере, в какой мы осознаем ее пределы. Объекты математического исследования мы прежде всего должны «убить», вынуть из них душу. Как говорит Роберт Нельсон, «в последние годы экономисты начали понимать, что статический мир имеет мало общего с сутью какой?либо экономической ситуации в реальном мире»[989].

Сёрен Кьеркегор писал: «Бытие выходит за рамки логики»[990]. Именно стремление моделировать реальность как бы убеждало нас в существовании двух миров. Первый мы пытаемся понять через абстрактные (и, значит, не реальные) модели, второй — эмпирический, настоящий, an sich, его невозможно смоделировать (так как он живой и подлинный, то с ним нельзя обращаться как с нашими воображаемыми конструкциями). Подобное противоречие находит свое отражение и в экономике. Существуют экономические модели, пытающиеся описать поведение индивидуума или всего общества, в которых все прекрасно сходится, но они обычно исходят из нереалистических предположений или ведут к неприменимым на практике выводам. Чаще всего происходит и то, и другое.

Фриц Махлуп знал эту проблему во всей ее остроте: «Экономическая наука — это система априорных истин, продукт чистого разума, точная наука, добивающаяся, чтобы ее законы были такими же универсальными, как и законы математики; это аксиоматическая дисциплина, система чистых дедукций из ряда постулатов, не допускающая никаких эмпирических проверок или опровержений»[991]. Пьеро Мини идет еще дальше и такому абстрактному научному миру дает следующее определение: «Весь мир идей как таковой есть мир мертвый»[992].

Понять научно можно лишь нечто статичное, неспонтанное, предсказуемое, то есть не одушевленное. Такова цена, которую Декарт, а с ним и все ученые должны заплатить за точность. В угоду научной четкости и элегантности из науки уходит жизнь. Заменой ей могут быть логика и абстракции, действующие в своем собственном мире. Как будто бы все, что нельзя выразить математически, утратило право на подлинное (научное/эмпирическое) существование. В том же мертвом мире функционирует и математика, так же как механика, причинность и все наши (внутренне непротиворечивые) конструкции. Абстрактные модели могут быть элегантны и способны сочетаться между собой. Но они также могут быть очень далеки от реального мира живых.

Экономика, к примеру, делает миру анастезию упомянутым ранее заклинанием ceteris paribus, отключающим модели от реальности. В таком искусственном мире мы можем создавать произвольные конструкции. На трюк с ceteris paribus в конце концов обратил внимание и Фрэнсис Хатчесон, считавший, что речь идет об одном из двух главных способов, которыми экономика препятствует эмпирической проверке (второй — это уже упомянутый отрыв логико?дедуктивных моделей от эмпирического содержания). Так как в реальном мире ceteris совсем не paribus, то у экономистов есть огромный простор для фантазирования, реальность их в этом никак не ограничивает и не стоит на пути их воображения[993].

Средневековье кишело ангелами, танцующими на булавочной головке; нашим временем завладела оптимизация на основе анализа предельных величин. В таком свете средневековая дискуссия о количестве ангелов на булавочной головке кажется более реалистичной хотя бы потому, что, в отличие от таинственных терминов экономики, булавочную головку и ангела представить себе может каждый. Тем не менее оба способа теоретизирования эмпирически непроверяемы и за пределами своего собственного дискурса бессмысленны и неприменимы. Они содержательны, лишь будучи замкнутыми в своей собственной вселенной.

Молчание живых и мир 65?го поля

Во втором мире, где есть жизнь, наука молчит. Лучше всего это выражено в последнем, ставшим кульминацией всего «Трактата» Витгенштейна предложении: «О чем нельзя говорить, о том должно умолкнуть»[994]. Великий философ и логик приходит к парадоксу о бесчувственности (но не бессмысленности!) моделей. Они являются бессодержательными, но полезными лесами, по которым мы и взбираемся. Проблемы мироздания показывают, но сформулировать их не позволяют; не допускают никаких вопросов и уж тем более не дают никаких ответов. Реальный мир живых абстрактно понять нельзя. Не существует модели, которая смогла бы вместить в себя его «неумытость» и «непричесанность» во всей их живой сложности.

На шахматной доске шестьдесят четыре клетки. Они черные и белые, любое движение по ним определяют строго заданные правила. Фактически всю последовательность игры можно восстановить и ретроспективно, остановив время, один и тот же ход повторять до изнеможения, — в шахматах мы разбираемся, правила выдумали сами. Играя в них, мои друзья отставляют пиво и вино на ближайший столик, про который говорят, что это шестьдесят пятое поле. И скоро оно становится целым миром вне шахматной доски. Напрашивается аналогия с аналитическим подходом. Мы можем хорошо объяснить и, с разделением на черное и белое, проанализировать нами самими придуманную шахматную доску, но ведь главное происходит на самом большом поле, на шестьдесят пятой клетке. В конце концов, именно там находятся все игроки.

Вещи, о которых мы не способны (научно или аналитически) говорить и мимо которых следует скромно, в молчании пройти, вопиют к нам как самые важные вещи, о которых мы на самом деле хотим и должны говорить [995]. Некоторые сферы жизни (возможно, самые главные) аналитическая наука (если она честна) должна миновать в молчании. Большая часть наших жизненных (а часто и научных) интересов лежит как раз на том самом шестьдесят пятом поле. И потому давать однозначные (научные) ответы на реальные вопросы труднее, чем кажется.

Горе экономики в том, что она живет в состоянии своеобразной шизофрении. Теоретизирующий экономист должен забыть о мире реальном (он должен грезить, подобно Декарту), иначе ему в своих моделях далеко не продвинуться. Наградой бывают выводы такие же абстрактные и неприменимые, как сами модели. А когда экономист рассуждает о практической экономике, о хозяйственной политике, например, он должен забыть о большинстве моделей (на практике они ни к чему), отбросить ненужный сложный теоретический аппарат и говорить исходя из опыта[996].

А теперь последний вывод для экономистов из этой книги: экономисты должны быть скромными: нужно смириться с тем, что не мы экономику выдумали и не мы ее строим. Как я пытался показать, хозяйственная жизнь существовала намного раньше, чем появилась наука о ней, и представляет собой нечто такое же архетипическое, первичное, исходное, как само человечество. Мы не архитекторы экономики, мы только (более или менее опытные) путешественники, со священным трепетом созерцающие поразительный и грандиозный древний город. Такое наблюдение подобно разглядыванию циферблата часов и попыткам выяснить принцип действия спрятанного внутри механизма. Через некоторое время мы бы смогли предсказать, где будут стрелки в любой момент в будущем. Но если бы такие часы увидел инопланетянин или человек, не знающий, как они работают, то он мог бы для объяснения движения стрелок создать какое угодно количество теорий. Из них на основе имеющихся методов и академических споров была бы выбрана наилучшая, исходя либо из критерия математической элегантности, простоты, достоверности, политической уместности, либо из врожденного представления о том, как такой механизм должен функционировать, и так далее. При этом вызывает большое сомнение, что теория, объяснившая ход часов сложностью связи пружин и многих разных колесиков, в таком состязании оказалась бы победителем.

Истина откроется, лишь когда часы сломаются и возникнет необходимость в их починке: именно в тот момент мы осознаем, действительно ли понимаем, как устроен их механизм. Экономисты не только не могут починить часы, переставшие работать так, как сами ученые себе это представляют, но даже не способны между собой договориться, как привести их в надлежащее рабочее состояние.

Но можно ли исследовать скрытый принцип действия, если у нас нет возможности заглянуть непосредственно внутрь механизма? Словно непонимающие студенты, мы вечно будем смиренно стоять перед не нами созданным живым механизмом, перед этим чудом, называемым рыночной экономикой, и надеяться, что он не остановится. И все происходит так же, как с Пражским орлоем, который, согласно легенде, не может починить ни один часовщик, кроме создавшего его мастера Гануша. Экономисты знают только, как комментировать экономику и регулировать ее, пока все функционирует хорошо.

Экономика прекрасна

Во времена, когда экономика на подъеме, нет оснований сомневаться в способностях экономической науки. Но разве это заслуга доктора, что ребенок растет? Врач, безусловно, может поспособствовать теми или иными советами, но если малыш практически здоров, вы не сможете отличить плохого специалиста от грамотного. Хорошего лекаря (или экономиста) вы лучше всего распознаете во время болезни, кризиса.

Об экономике иногда говорят (чаще всего люди, ею занимающиеся), что она — королева общественных наук. Еще пару лет назад мы были так зачарованы прогрессом мирового хозяйства, что совершенно забыли, как она беспомощна во время кризиса. Модели в этот период перестают функционировать. Похоже, они хорошо работают, когда работают, и не работают, когда не работают… И как с этим быть?[997]

В кризисные времена, когда изменения резки и часты, стандартные математические модели использовать нельзя. При их разработке мы полагаемся на данные, собранные в течение достаточно длительного времени, однако за вдохновением нам все равно приходится обращаться к истории и воображению. Как часто человек слышит от аналитиков фразу: «Модель нам говорит то?то, но мы думаем, что…» Искусственное построение необходимо дополнять интуицией[998]. И это надо признать.

Думать как экономист — полезное упражнение для ума, равносильное игре в шахматы. Благодаря им мы учимся мыслить стратегически, но было бы глупо утверждать, что мир шахматной доски и перемещение фигур на ней соответствуют движениям войск и что настоящие кони скачут буквой «Г». Более того, если человек слишком сживается с ролью экономиста, он перестает понимать, что в жизни можно играть не только на эгоистическо?экономической струне. Что?то подобное, возможно, имел в виду и Шумпетер, когда писал: «Всемирная история (общества, политики и культуры), история экономики и, в частности, история развития производства не только необходимы, но, в сущности, являются наиважнейшими для понимания нашей проблемы. Все остальные материалы, статистические и теоретические методы вторичны по отношению к ним, и мало того — без них бесполезны»[999].

Чему?то из абстрактных моделей экономист научиться может (так же, как из шахмат), и бывают ситуации, когда абстракция (пусть и упрощенная, и ошибочная, и внутренне противоречивая) — это единственное, что у нас есть. Более того, если вы такому способу рассуждений однажды научились, в дальнейшем бывает тяжело избавиться от сложившегося мысленного образа. Как только вы сталкиваетесь с подобной проблематикой, он автоматически приходит к вам на ум. Иногда модель полезна, иногда обманчива, но мы должны осознавать, что в обоих случаях она не описывает реальность, а лишь представляет ее рациональную абстракцию. Речь идет о вымысле, в отдельных случаях, возможно, удобном, но всегда остающемся исключительно фантазией. Экономист должен отдавать себе отчет в том, что модель — это фикция. Пусть экономист использует модели, но он, говоря в духе Витгенштейна, должен уметь выйти за их пределы. Он не должен доверять им (это притчи!) и погружаться в них полностью. Нужно просто знать, где модели полезны, а где нет. В противном случае экономист принесет больше вреда, чем пользы.

Вопрос, который не дает нам покоя

Данную книгу следует понимать как постмодернистскую критику механистического и имперского подхода экономики мейнстрима. Вместо него более полезным был бы — по определению Фейерабенда — методологический дадаизм. Давайте использовать идеи экономических школ в зависимости от их соответствия рассматриваемым нами вопросам, не учитывая, к какой аксиоматической системе в нашем мировоззрении они ближе. Откажемся от усилий найти одну «истинную» или «близкую к истинной» школу и будем пользоваться разными учениями, исходя из их пригодности в конкретной ситуации.

Вдохновение приходит нежданно, научных методов пробудить его не существует, и в этом его прелесть. Наше образование учит строгости; возможно, поэтому из процесса познания мы исключаем такие условия, как наличие тайны, творческий подъем, открытость музам, чувствительность души. Все эти «инструменты» не менее важны, чем строгий научный метод сам по себе. Без наития и воодушевления открытия не сделать.

Ибо, как сказала Тринити в фильме «Матрица», именно вопросы и не дают нам покоя.