Откуда берутся несостоявшиеся народы?
Лет пять назад просвещенный мир зачитывался бестселлером Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона «Почему одни страны богатые, а другие бедные» (Why Nations Fail). Если в одной фразе — у них неправильные институты.
Развиваются страны с «интегрирующими институтами», то есть те, где человек включен в развитие. У него есть возможность зарабатывать деньги для себя и тем самым приумножать богатство страны, он ее сам развивает, и уж конечно, ему вовсе не безразлично, куда она идет: он же причастен к ее развитию. Проваливаются же нации с «экстрактивными институтами», которые выкачивают ресурсы — природные, людские. А человек вроде сам по себе, из процесса он исключен. Он — винтик, который не выбирает, где ему руки и мозги прикладывать, за него другие решают. На множестве примеров авторы разбирают развитие ряда стран Африки и Латинской Америки, за ними — застой в СССР. Не забывают и о Китае, где нищета времен Мао сменилась «экономическим чудом»…
Какое-то время страны с экстрактивными институтами могут развиваться, но их народам дела особо нет, идет ли развитие и куда, и рано или поздно все кончается провалом. В устройстве общественного автомобиля нет естественного двигателя — сознательного, свободного труда ради денег. Ресурсы выкачивают, а законы, по которым все крутится, не складываются в самоподдерживаемый механизм развития. Бедны африканские страны с их вечной сменой диктаторов, латиноамериканские страны с их хунтами. Великий строй провалился, а чудо в Китае продлится еще максимум пару десятков лет.
Как всем понравилось это объяснение! Только вопрос: а почему в одних странах — интегрирующие, а в других — экстрактивные институты и что делать нациям, которые проваливаются? И вообще, что такое институт? Короче, все возвращается к вопросу, как преодолеть отсталость.
В середине XX века сложились понятия «первый мир» — страны Северной Атлантики, «второй мир» — это СССР и его соцлагерь — и «третий» — слаборазвитые страны Азии, Латинской Америки и Африки, бывшие колонии. В «третьем мире» жизнь миллиардного населения совсем иная, чем в первых двух. Там отсталость, часто страшная нищета, нехватка еды и воды, чудовищная смертность и детский труд. И откуда в том мире могут взяться деньги — непонятно. Но раз уж эти страны стали равноправными членами мирового сообщества, долг сообщества — их развивать! А как?
Это были золотые годы теорий развития. Появилась концепции стадий роста, «догоняющего развития», «базисных потребностей»… МВФ и Всемирный банк, пытаясь запустить развитие бывших колоний, давали им уйму денег, строили хайвеи, железные дороги, порты. Где-то пробивались ростки развития, рождались островки промышленности… Ученые строили модели, как надо распределять общественный продукт, чтобы и в нижние этажи экономики просачивались деньги, которые генерят современные анклавы (trickle down effect). Но вокруг… Все та же традиционная бедность. Как стоячее болото. «Кумулятивные силы нищеты» (выражение Мюрдаля) не отступают. Авторы бестселлера «Почему нации проваливаются?» объяснили это отсталостью «системы общественных институтов», попросту стырив это понятие у Мюрдаля, но постеснялись у него же одолжить объяснение, почему система-то меняться не хочет.
Население стран Азии веками обрабатывало землю самым примитивным и трудоемким образом. Производительность земледелия крайне низкая, почти все произведенное потребляется, избыток произведенного над потребляемым так мал, что позволяет лишь подкармливать деревенские «верхи», но на него не купить даже современной рисорушки. Детский труд — естественное явление, а вовсе не результат какой-то эксплуатации, возмущавшей Маркса. Высокая рождаемость — не причина, а следствие такого устройства: чтобы больше производить, нужно больше рабочих рук, а тут еще высокая смертность. Никого не волнует вопрос «откуда берутся деньги?», потому что продавать нечего, а купить не на что.
В одиночку в такой экономике не выжить, помогает испокон веков сложившаяся иерархия каст и кланов, коммун и общин. Уклад жизни, представления о добре и зле сформированы раз и навсегда, равно как и культурные, религиозные, социальные и демографические нормы. То есть все элементы понятия «институт». Это традиционный сектор. Пока не появились колонизаторы, именно он и был общественным устройством, кроме него, даже в самых крупных странах, два-три города, возникшие вокруг портов или резиденций правящих династий, и все.
При колонизаторах возникло еще по паре-тройке городов в каждой стране, они развивались, в них складывалась первичная переработка кунжута, каучука, чая, риса, отсюда в метрополии уходили корабли, груженные рудой. Тут водились деньги, люди перенимали уклад жизни и ценности колонизаторов, потому что могли себе это позволить. Развивались те формы капитала, который Маркс назвал «допотопным», — торгового и ростовщического. Он дотягивался до традиционного сектора по цепочке сложившихся институтов — каст, родственных кланов, но эта связь работала в одну сторону. В современный сектор еще что-то перетекало — причем никаким эквивалентным обменом тут и не пахло, а вот обратно практически ничего, только выкачивалось.
Когда у людей отбирают ресурсы, которые могли бы им помочь развиваться, когда бедность воспроизводится, она неизбежно консервирует архаичные порядки. Колонизаторы ушли, а традиционные порядки так проросли в ткань общества, что современный сектор не охватывает полностью даже пространство крупнейших городов. В Мумбае, например, 21 млн жителей, тут и биржи, и банки, и промышленные группы. А посмотришь на трафик в городе — автомобили с трудом прокладывают себе путь через толпы рикш. В самом центре — почти Европа, а чуть отойдешь — трущобы, в которых один туалет на 30 семей. Без преувеличения. И те же традиционные уклады жизни.
Различия в организации производства и жизни людей в современном и традиционном секторах не желают сглаживаться. «Первый мир» помогает деньгами, займами, деньги оседают в современном секторе, тот развивается, кое-где — на удивление быстро. А вокруг болото как стояло, так и стоит…
Промышленные группы в Азии на первый взгляд — вполне капиталистические монополии, а на самом деле они сначала стали монополиями, застолбив поляны за своими кланами, а потом начали превращаться в капиталистические производства. Внутри них перемешаны самые разные порядки, нормы, практики, тут рыночные правила игры далеко не главное. Зато избыток дешевого труда — важнейший фактор: на современных автомобильных южнокорейских концернах соотношение оборудования и живого труда намного ниже, чем на автомобильных заводах Германии, рабочий день в полтора раза длиннее, детский труд — дело обычное.
Индия может быть лидером в каких-то новейших технологиях, в Бразилии пластическая хирургия круче швейцарской, в Южной Корее производится отличная бытовая техника и автомобили. А рядом на плантациях — тьма народу и все та же бедность. Сегодня, в отличие от времен Мюрдаля, в сельской Индии применяются не только удобрения, есть даже интернет-технологии (правительство крайне гордится тем, что налаживает онлайн-продажи и закупки), однако при этом бездорожье, как и сотню лет назад… Доля сельского хозяйства в ВВП — 27%, а занято в нем 65% населения, и эти две трети населения отрезаны от внешнего мира, живут прежними укладами, которые современный сектор переварить не в силах. Это остается фактом.
Мюрдаль объяснил, почему в азиатском традиционном секторе невозможен уход выросших детей на работу в город: зарабатывать они там будут копейки, они и грамоты-то не знают. А в деревне останутся родители, сестры и братья, куча стариков и детей, и каждая пара рабочих рук, способных растить рис или батат, — на вес золота. И никто этих парней в город не отпустит — ни семья, ни деревня, ни каста, а сами уйдут — будут прокляты. Про девушек рассказывать?
В России, конечно, нет давления демографического фактора и переизбытка рабочих рук, да и население пограмотнее будет. Но ее экономика и общество тоже дуальны.
Современный сектор — десятка полтора крупнейших городов — живет по другим законам, чем российская глубинка. Как и в слаборазвитых странах, в России современный сектор не может силой собственного движка втянуть в процесс развития традиционный. Современный сектор рвется интегрироваться в мировую экономику, и у него для этого есть и людской, и промышленный, и финансовый потенциал. Традиционный же замкнут на себе, с внешним миром, который представляется абстракцией, почти не соприкасается, люди о нем не думают и «как все» быть не рвутся.
Корни двух драм схожи: длительная колонизация. Только в России драма была внутренней. Из российской глубинки выкачивали все, что можно: зерно, уголь, черные и цветные металлы — все для нужд метрополии, для витрины Великого строя. Для экспорта, для того, чтобы в метрополии создавалась атрибутика передовой страны. В российском традиционном секторе тоже десятилетиями сохранялось примитивное земледелие — бабы втроем тянули плуг, заменяя собой дорогой трактор, продукты старого урожая кончались к марту. Выжить в одиночку было невозможно, а возможно — только за счет поддержки микросоциума, где бедность цементировала архаичные нормы жизни.
К тому же был и еще один институт колоссальной мощности. Партийная иерархия. Она позаботилась о том, чтобы выкачать из традиционного сектора и все мало-мальски пригодные людские ресурсы. Пожалуйте после армии на рабфак, в партию — и будет вам счастье. В провинции отправляли самый низкосортный человеческий материал рулить хозяйством и жизнью людей. Там всякого прочно отучали думать. При полном отсутствии информации и потребности в ней люди ориентируются на коллективный разум своего мирка, на разум местных чинов, а теперь еще и на жвачку, которой заполнены телеящики.